С невольно неприятным чувством легла Маша в постель, зная, что на этом самом месте, на этой самой кровати, за четыре часа до нее, умерла в страшных мучениях женщина. «А завтра еще кто-нибудь умрет, — думалось ей в лихорадочном жару, — а там, может быть, и я… Да, и я!.. и я!..» — пронимала ее дрожь при этой мрачной мысли, потому что и самая обстановка больничной палаты как нельзя более способствовала усилению подобного настроения.
Теплый и тяжелый воздух, насыщенный больными испарениями и запахом разных мазей, в разных углах — то удушливый кашель, то глухие, страдальческие стоны труднобольных; брезжущий слабый свет от единственной сальной свечи, вставленной в воду, которою наполнен длинный цилиндр жестяного подсвечника, стоящего на полу у печки и весьма напоминающего собою те подсвечники, что обыкновенно ставят над покойниками; длинные халаты словно саваны, болтающиеся на тощих фигурах, тихо бродящих по комнате, вроде каких-то теней; шепотливый говор выздоравливающих и громкая перебранка двух пьяноватых служительниц, которую из соседнего коридора гулкое эхо разносит по смежным комнатам, — вот какою с первого раза представилась эта больничная палата грустным глазам заболевшей Маши. Нельзя сказать, чтобы впечатление, навеянное такой обстановкой, заключало в себе что-либо светлое и успокоительное.
Никто не почел нужным осведомиться у Маши, ела ли она что сегодня, не надобно ли ей чего; никто и первого медицинского пособия не дал ей в первые часы поступления ее под филантропическую кровлю общественной больницы. Да и кому было думать об этом? Дежурный врач, заигравшийся в карты у своего начальника, слишком хотел спать, для того чтобы ломать голову над изысканием каких-либо пособий, дежурному фельдшеру с надзирательницей что за дело без доктора думать о таких вещах, тем более когда он объявил, что хочет спать, и просил не беспокоить себя, — желание, которое необходимо надо исполнить, потому что он состоит в слишком приятельских, дружелюбных отношениях с
Маша раскрыла глаза и огляделась. Две служанки размашисто мели пол и подняли целый столб пыли; мимо дверей два служителя пронесли на носилках длинный, таинственно-черный ящик по коридору, где по-вчерашнему же была слышна перебранка — верно, спорщицы и до сих пор еще не успели покончить свои счеты, а в раскрытую форточку клубами залил сырой воздух, отчего многие больные тщетно кутались в байку, забиваясь под нее с головою, и тряслись, щелкая зубами.
Маша чувствовала, что ей сильно ломит голову, с трудом поднялась она, чтобы от холоду прикрыть себя поверх одеяла своим больничным халатом, как вдруг подошла к ней сиделка и, выдернув халат, положила его на прежнее место.
— Мне холодно, — с недоумением отнеслась к ней Маша.
— Все равно, только этого нельзя, — решительно возразила сиделка.
— Да мне холодно… я покрыться хочу…
— Не велено халатами покрываться: доктора запрещают. Это не порядок, на это одеяло есть…
— Ах, Боже мой! Ну, так хоть форточку заприте!
— Как можно запереть, когда только что открыли? Пусть хоть с десять минут побудет. Вы думаете, с вами легко тут дышать-то? С нас тоже начальство требует, чтобы воздух свежий был, — очищать да проветривать приказано.
И — хочешь не хочешь, а пришлось дрогнуть под байкой.
В девять часов пришел ординатор, осмотрел Машу и нашел, что у нее сильная простуда. Осмотрел он и девочку, причем сообщил фельдшеру, чтобы на ее доске поместил: «Typhus»[437].
— Господин ординатор, — вступилась при этих словах ее соседка, старуха-чиновница, которая лежала тут по недостатку места на «благородном» отделении, — как же это… извините-с… ведь тут у нас не тифозная палата-с.
Ординатор смерил ее удивленным взглядом:
— Ну так что ж, что не тифозная?
— А как же это тифозную положили?
— А зачем ее, в самом деле, положили сюда?..
— Мест больше нет, ваше благородие! Тут свободная койка была.
— Могли бы койку в тифозную перенести, — снова вмешалась старушка.
— Это не ваше дело, — холодно и строго заметил ей ординатор.