Начало «истории Пирогова» тоже прокламирует вездесущность «офицеров, составляющих в Петербурге какой-то средний класс общества. На вечере, на обеде <…> вы всегда найдете одного из них <…> между благонравной блондинкой и черным фраком братца или домашнего знакомого» (III, 34). И далее филистер наделяется псевдо-«художническими» чертами: «Они имеют особенный дар», но дар «заставлять смеяться и слушать… бесцветных красавиц»; «…они считаются учеными и воспитанными людьми. Они любят потолковать об литературе», но без разбора «хвалят Булгарина, Пушкина и Греча и говорят с презрением… об А. А. Орлове» (это уровень булгаринской «Пчелки»). Кроме того, «они не пропускают ни одной публичной лекции», однако им все равно – она «о бухгалтерии или даже о лесоводстве»; «В театре они бессменно», но «какая бы ни была пьеса», потому что «особенно любят в пьесе хорошие стихи, также очень любят громко вызывать актеров…» (III, 35). И лишь затем указаны главные черты филистерского типа: «…многие из них, преподавая в казенных заведениях или приготовляя к казенным заведениям (намек на взятки. – В. Д.), заводятся наконец кабриолетом и парою лошадей. Тогда <…> они достигают наконец до того, что женятся на купеческой дочери, умеющей играть на фортепиано, с сотнею тысяч или около того наличных… Однако ж этой чести они не прежде могут достигнуть, как выслуживши, по крайней мере, до полковничьего чина», – и автор подтверждает: «Таковы главные черты этого сорта молодых людей» (III, 35).
Дальше речь пойдет о «множестве талантов» и даже «искусстве» поручика Пирогова (что неудивительно – это друг художника Пискарева), и они тоже имеют отчетливо филистерский характер. Все «искусства» поручика сводятся к умению декламировать стихи, «пускать из трубки дым кольцами» и «приятно рассказать» известные анекдоты. Потом, как в предшествующей характеристике филистера, проявляются его основные черты: довольство собой, доходящее до самовлюбленности, упоение чином и властью, уверенность в их незыблемости, волокитство, страсть к «интрижкам», авантюрам и поведению, не подобающему офицеру. Эти черты Гоголь, вероятно, наблюдал у товарищей и наставников своего однокашника А. С. Данилевского, с которым вместе приехал в столицу и жил на одной квартире, пока тот поступал в именитую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров (отсюда и намек на обогащение офицеров – учителей и репетиторов «казенных заведений»). В черновике статьи «Петербургская сцена в 1835–36 г.», вошедшей в «Петербургские записки 1836 года», изображено, как в толчее у театральной кассы «русской офицер, потеряв наконец терпение, доходит, к необыкновенному изумлению всех, по плечам к окошку и получает билет» (VIII, 559). Но в печатной редакции слово «офицер» было заменено на «прямо русской герой» (VIII, 185) и было снято рассуждение о том, что зритель – старый израненный воин – не должен оскорбляться, «если выводится на сцену офицер, пустой человек, бегающий за вечерними нимфами, или вместо обязанностей службы дебошничающий где-нибудь в неприличном для русского офицера месте» (VIII, 562; то есть тип Пирогова), – потому что сатирическое или даже юмористическое изображение офицеров, как правило, запрещала цензура. Впрочем, не приветствовалось это и в отношении нижних чинов, хотя можно было наделять подобными чертами воинов противостоящей стороны, особенно в прошлом (вспомним портреты «глупо-горделивого» поляка в «Главах…» или самовлюбленного, алчного, коварного гайдука с «трехъярусными усами» в повести «Тарас Бульба»).