Наталья Кирилловна дождалась наконец сына, как раз в тот день, когда у нее будто гвоздь засел в сердце. Высоко лежа на лебяжьих подушках, глядела расширенными зрачками на стену, на золотой завиток на тисненой коже. Страшилась отвести взор, пошевелиться, хуже всякой жажды мучила пустота в груди, – не хватало воздуха, но – чуть силилась вздохнуть – глаза выкатывались от ужаса.
Лев Кириллович то и дело на цыпочках входил в опочивальню, спрашивал у комнатных боярынь:
– Ну, как?.. Боже мой, Боже мой, не дай сего…
Глотая слюну, садился на постели. Заговаривал, сестра не отвечала. Ей весь мир казался маревом… Одно чувствовала – свое сердце с воткнутым гвоздем…
Когда в Кремль прискакали на взмыленных лошадях махальщики, вопя: «Едет, едет!» – и пономари, крестясь, полезли на колокольни; открылись двери Архангельского и Успенского соборов, протопопы и дьяконы, спеша, выпрастывали волосы из-под риз; дворцовые чины столпились на крыльце, скороходы босиком дунули врассыпную по Москве оповещать высших, – Лев Кириллович, задыхаясь, наклонился над сестрой:
– Прибыло солнце красное!..
Наталья Кирилловна разом глотнула воздуху, пухлые руки начали драть сорочку, губы посинели, запрокинулась. Лев Кириллович сам стал без памяти разевать рот… Боярыни кинулись за исповедником. Поблизости в углах и чуланах застонали убогие люди… Переполошился весь дворец.
Но вот подал медный голос Иван Великий, затрезвонили соборы и монастыри, и зашумела челядь, среди гула и криков раздались жесткие голоса немецких офицеров: «Ахтунг… Мушкет к ноге… Хальт… Так держать…» Кареты, колымаги во весь мах промчались мимо войск и народа к Красному крыльцу. Искали глазами, но среди богатых ферязей, генеральских епанчей и шляп с перьями не увидели царя.
Петр побежал прямо к матери, – в переходах люди едва успевали шарахаться. Загорелый, худой, коротко стриженный, в узкой куртке черного бархата, в штанах пузырями он несся по лестницам, – иные из встречных думали, что это лекарь из Кукуя (и уж потом, узнав, крестились со страха). Не ждали, когда он, рванув дверь, вскочил в низенькую душную опочивальню, обитую кордовской кожей… Наталья Кирилловна приподнялась на подушках, вперила заблестевшие зрачки в этого тощего голландского матроса…
– Маменька, – крикнул он, будто из далекого детства, – миленькая…
Наталья Кирилловна протянула руки:
– Петенька, батюшка, сын мой…
Материнской жалостью преодолевала вонзающийся в сердце гвоздь, не дышала, покуда он, припав у изголовья, целовал ей плечо и лицо, и только когда смертно рвануло в груди, – разжала руки, отпустила шею…
Петр, вскочив, глядел будто с любопытством на ее закатившиеся глаза. Боярыни, страшась выть, заткнули рты платками. Лев Кириллович мелко трясся. Но вот ресницы у Натальи Кирилловны затрепетали. Петр хрипло сказал что-то, – не поняли, – кинулся к окну, затряс свинцовую раму, посыпались круглые стекла…
– За Блюментростом, в слободу! – И когда опять не поняли, схватил за плечи боярыню. – Дура, за лекарем! – Толкнул ее в дверь…
Едва жива, кудахча, боярыня затопотала по лестнице.
– Царь велел! Царь велел!.. – А чего велел, – так и не выговорила…
Наталья Кирилловна отдышалась и на третьи сутки даже стояла обедню, хорошо кушала. Петр уехал в Преображенское, где жила Евдокия с царевичем Алексеем (перебралась туда с весны, чтобы быть подалее от свекрови). Мужа ожидала только на днях и была не готова и не в уборе, когда Петр вдруг появился на песчаной дорожке в огороде, где под липовой тенью варили варенье из антоновских яблок. Миловидные, на подбор, с длинными косами, в венцах, в розовых летниках, сенные девки чистили яблоки под надзором Воробьихи, иные носили хворост к печурке, где сладко кипел медный таз, иные на разостланном ковре забавляли царевича – худенького мальчика с большим лбом, темными неулыбающимися глазами и плаксивым ротиком.
Никто не понимал, чего ему хочется. Задастые девки мяукали по-кошачьи, лаяли по-собачьи, ползали на карачках, сами кисли от смеха, а дитя глядело на них зло, – вот-вот заплачет. Евдокия сердилась:
– У вас, дур, другое на уме… Стешка, чего задралась? Вот по этому-то месту тебя хворостиной… Васенка, покажи ему козу… Жука найдите, соломинку ему вставьте, догадайтесь… Корми вас, ораву, – дитя не могут утешить…
Евдокии было жарко, надоедали осенние мухи. Сняла кику, велела чесать себе волосы. День был хрустальный, над липами – безветренная синева. Кабы не прошел Спас, – впору побежать купаться, но уж олень в воде рога мочил, – нельзя, грех…
И вдруг на дорожке – длинный, весь в черном, смуглый человек… Евдокия схватилась за щеки. До того шибко заколотилось сердце – мысли отшибло… Девки только ахнули и – кто куда – развевая косами, кинулись за сиреневые, шиповниковые кусты. Петр подошел, взял под мышки Евдокию, надавливая зубами, поцеловал в рот… Зажмурилась, не ответила. Он стал целовать через расстегнутый летник ее влажную грудь. Евдокия ахнула, залившись стыдом, дрожала… Олешенька, один сидя на ковре, заплакал тоненько, как зайчик… Петр схватил его на руки, подкинул, и мальчик ударился ревом…