тата татата очертя,
что очертя? Голову, наверно. Нет, голова не подходит.
Татата выдуманы наспех.
Но ты страдаешь не шутя.
Окстись, кишечною болезнью болеет тело. Не душа.
Пойди, укройся в мелколесье, присядь, бумажкою шурша.
Коль не дано освободиться
ни от того… ни от сего… нет, не помню».
«Когда же ты читал мне их?» Он не ответил. Предоставил мне право вспомнить самому. «Ты сочинил их, когда она вышла за него замуж?» «Да».
«Стихи-то слабые», — добавил он.
Я вспомнил. Они лежали тогда на столе.
Он покосился на сверток. «Это то, о чем я подумал?»
Я не ответил. Поднялся и ушел, пробурчав: «Бывай, Денисик».
Интересно, с каким выражением он глядел мне вслед. Не интересно. Я не обернулся. Шел, так сказать, навстречу своему будущему, то есть от одних неприятностей к другим, покрупнее. Но сверток тот я оставил в привокзальной урне.
В ДОМЕ
Каждый из нас имеет более или менее верное представление о сумасшедшем доме. Менее, чем о, скажем, пансионате Клязьма, и более, чем о жизни в Соединенных Штатах. Утверждения вроде «жизнь наша и есть настоящий дурдом», перенесенные на бумагу, выглядят безвкусицей уже чрезмерной, однако в известном смысле справедливы. Во всяком случае, и в дурдоме, и вне его стен жить почти одинаково скучно.
Если бы не романтический ореол вокруг подобного рода заведений, вряд ли б находились еще юноши, мечтающие хоть на чуть-чуть очутиться в психиатрической клинике или, скажем, в тюрьме. Ореол, это ясно, связан с относительной недоступностью этих мест для массмедиа и рядовых посетителей. Опыт нашей лечебницы это доказывает. Зрители, приглашенные на устроенную у нас согласно велениям времени выставку творчества душевнобольных, были поголовно разочарованы.
Я быстро перезнакомился с контингентом. Вопреки моим ожиданиям чуть ли не каждый второй пациент оказался и впрямь психически нездоров. Уклоняющиеся от воинской повинности или от, опять же, тюрьмы, хоть и превышали численностью, но не делали здесь погоды. Персонал был не слишком любезен, но и без явных садистических комплексов, а врачи — вовсе не так безумны, как того требует массовое сознание. Я всегда быстро входил в контакт с самыми разными людьми, никогда не руководствуясь в выборе образовательным или имущественным цензом.
Душой нашей палаты был высокий шатен с отрывистым смехом. Он научил нас приманивать голубей хлебным мякишем. Пользуясь попустительством санитаров, не понятным мне поначалу, мы выбрасывали за окно хлебные шарики на нитке, к концу которой что-нибудь привязывали: фантик от конфеты или подобранный в углу ординаторской использованный презерватив. Глупые птицы глотали без колебаний и, увешанные всякой дрянью, ошалело кружили по больничному двору, преследуемые беспощадными сородичами.
Я дружил поначалу с молодым человеком, Илюшей, попавшимся на крупных валютных операциях. Ему грозил большой срок, и вид у бедняги был затравленный. К нему приходила часто жена, очень симпатичная, одетая всегда скромно, он давал ей кое-какие указания насчет помещения капитала на время его пребывания у нас. Жена заметно нервничала и мешала ему говорить при нас на эту тему. Уходя, она обычно плакала.
Был у нас еще ленинский стипендиат, зарвавшийся в спекуляции компьютерами. Маловыразительная личность, мне, пожалуй, нечего про него рассказать. Был директор завода, я так и не понял, нормальный он или нет. И те и другие это иногда скрывали. Разумеется, здесь не обошлось без американского шпиона. Наш, в миру его звали Вадимом Константиновичем, работал долгие годы в одном закрытом НИИ, инженером. Год назад он явился с повинной в приемную КГБ СССР. Ему не поверили. В доказательство он раскрыл туго набитый дипломат. Из него вывалился на стол ворох переснятых ведомостей, накладных, заявлений на отгул и обоснований на спирт. Он, Вадим, был неплохой малый, прекрасно знал географию США и тамошний образ жизни, развлекал нас прекрасными фотографиями: его красавицы жены, машины, небольшого спортивного самолетика, его ранчо. Из рекламных проспектов, наверно. Интересно и с долей иронии рассказывал о буднях американских спецслужб.
Мне было с кем поговорить и о литературе. Еще войдя в палату, я сразу обратил внимание на спящего, на одеяле у него лежал раскрытый «Орел» Кастанеды. Но хозяином книги был, выяснилось, бодрствующий Миша, смазливый такой еврей родом из Киева. Чтобы попасть сюда, этот жулик переписал целиком роман «Как закалялась сталь» и отнес в редакцию со своей подписью. Но предметом его гордости был не этот своего рода подвиг, а то, что, доказывая комиссии психиатров свое авторство, он не утрудил себя ничем, кроме приблизительного воспроизведения доводов борхесовского Пьера Менара, автора «Дон Кихота». Миша боготворил великого слепого и еще советского миллионера Артема Тарасова, народного депутата.