Давали оперу 30-х годов, и, когда занавес поднялся и послышалась глухая, настойчивая музыка, перед ними вначале открылась голая темная сцена — точно разверзлась какая-то глубокая пустота, — а потом постепенно, с помощью какого-то технического фокуса, которого Молхо так и не разгадал, откуда-то сверху стали струиться и метаться длинные тонкие полоски желтоватой ткани, создавая впечатление дождливой бури в пустыне, и на сцену начали со всех сторон входить люди в одинаковой черной униформе, молодые и старые, — Молхо с удивлением увидел среди них и совсем пожилых, которые танцевали, пели и даже кричали наравне со всеми остальными. Из невидимого потолка опустились на длинных сверкающих нитях стены домов и вывески магазинов, выполненные в несколько старомодном стиле, и что-то сжалось у него внутри, потому что эта опера была совершенно не похожа на то, что он видел в Париже, — она была более серьезной, напряженной, даже мрачной, — но он тут же ощутил наэлектризованную атмосферу в зале и почувствовал, что окружавшая его молодежь всей душой отзывается навстречу этим звукам. Он тоже попытался сосредоточиться, стряхнув с себя воспоминания о событиях последних часов — утро в Париже, долгий путь в аэропорт, поиски нужной стойки и негодование свояченицы при виде таблички с надписью Voles Opera, — а из оркестровой ямы между тем все поднимались и поднимались к нему звуки музыки, то неистовой и дикой, то колышущейся размеренно и медленно. Ему вдруг, неизвестно почему, вспомнился его дом в Хайфе — не забывает ли его младший закрывать на ночь газ? Между тем из толпы на сцене уже выделились главные герои — пятеро исполнителей, двое мужчин и три женщины, — которые вскоре оказались вовлечены в какой-то мучительный оперный спор и принялись бурно, чуть не насмерть, сражаться друг с другом и так же бурно примиряться, то и дело перекатываясь при этом по сцене и временами проваливаясь в дыру посредине и появляясь вновь в самых неожиданных местах. Молхо неприметно прикрыл ладонью рот, пытаясь проверить, не пахнет ли оттуда, с сожалением вспомнил, что не почистил сегодня зубы, когда переодевался, и внезапно ему пришла на память та долгая ночь после большой операции, происходившей год назад, когда он сидел у кровати жены в больнице и она, все еще опутанная трубками и бинтами, весело рассказывала ему, что уже путает, какие отверстия у нее в теле — ее собственные, а какие от капельниц, и потому не может различить, где в нее что-то вливается, а где выливается. Он слушал ее тогда очень внимательно, страстно стараясь примерить это ощущение на собственное тело в надежде обрести понимание еще каких-то иных человеческих переживаний, и поддерживал разговор своими вопросами, пока она не замолчала от усталости. Он снова поднял затуманенный взгляд на сцену и стал, напрягаясь, следить за действием, все больше и больше страдая от дисгармоничности музыки, а потом искоса посмотрел на свою сидевшую рядом спутницу, которая слушала, как загипнотизированная, со сверкающими глазами, увидел очертания ее грудей под платьем и подумал — интересно, каковы они в действительности; и придется ли ему целовать их этой ночью, или же он сумеет все-таки ограничиться поцелуем в лоб и поднимется к себе в номер, предоставив завтрашнему дню самому позаботиться о развитии событий. Он снова подосадовал, что не вспомнил почистить зубы. Она поймала его взгляд, и он грустно улыбнулся: «Если вы что-нибудь понимаете, расскажите и мне». — «Но это символика, — сказала она, — сплошная символика». — «Да, я вижу, что символика, — сказал он, — но что именно это символизирует?» И тогда она попыталась объяснить ему, но он почувствовал, что и она не так уж все понимает. Однако вокруг тут же зашикали. Видно, люди здесь были крайне чувствительны к любой, самой мельчайшей помехе. Ему было странно, что при такой цене билета к нему не прилагают программку по-английски. «Ладно, переживем», — прошептал он про себя и прикрыл глаза, чтобы хоть немного защититься от этой музыки, которая так угрожающе накатывалась на зал, будто хотела выжать из слушателей все их жизненные силы, иссушить их и закабалить, хотя Молхо-то на самом деле нуждался, скорее, в том, чтобы ему эти силы влили заново, — впрочем, не так быстро, быть может, а мало-помалу, — и он снова прикрыл глаза, ощущая, что эта странная музыка и впрямь вытягивает из него все соки, а потом, поняв, что перерыва, видимо, уже не будет, разрешил себе расслабиться и слушать с закрытыми глазами, а может, даже и вздремнул немного, но наверняка совсем немного, потому что она тут же мягко, но настойчиво растолкала его, и он проснулся, обнаружив, что сцена уже освещена, и это освещение становится все более ярким, все певцы стоят в пышных нарядах, и музыка стала более мелодичной, и ему, сидевшему в разгоряченном спектаклем зале, вдруг показалось, что опера вполне мила, и хотя он так ничего и не понял, но уже примирился с происходящим, так что, когда взорвались аплодисменты, он присоединился к ним от всего сердца и вместе с окружающими его людьми, поднявшимися на ноги, чтобы аплодировать еще и еще, тоже почему-то встал, чтобы внести свой вклад в эти аплодисменты — возможно, в компенсацию своей дремоты. Она слегка удивилась его неожиданному энтузиазму, и он сказал с улыбкой: «Я, конечно, не очень много понял, но в самом конце что-то почувствовал, еще и сам не знаю что, но я в любом случае не жалею, что мы пошли». И она внимательно посмотрела на него своими узкими китайскими глазами.