У собак, конечно, был свой язык. То был язык, обнаженный до самой своей сути, язык, в котором единственным, что имело значение, оставалось положение в «обществе» и физическая нужда. Все они понимали самые важные фразы и мысли: «прости меня», «я тебя укушу», «я голоден». Естественно, наложение человеческого образа мышления изменило то, как собаки говорили с другими и с собой. Например, там, где прежде отсутствовало слово для двери, теперь появилось понимание, что «дверь» является предметом, связанным с потребностью в свободе, что она существует независимо от собак. Любопытно, что слово «дверь» в новом песьем языке этимологически происходило не от дверцы их клеток, но от задней двери клиники. Стоило им только нажать на металлический засов, и та самая, большая и зеленая задняя дверь с лязганьем открылась. С этой ночи псы условились, что слово «дверь» будет обозначать щелчок (язык у верхнего неба), сопровождаемый вздохом.
Сказать, что псы оказались в замешательстве, было бы серьезным преуменьшением. Если они были «в замешательстве», когда в их сознании произошла перемена, в каком тупике находились они сейчас, выбравшись из клиники через запасный выход, когда увидели Шоу-стрит и внезапно поняли, что дверь ветеринарной клиники захлопнулась у них за спиной и теперь они оказались беспомощными и свободными; открывшийся им мир представлял собой хаос шумов и запахов, которые значили для них теперь больше, чем когда-либо.
Где были они? Кто поведет их?
Для троих из них это странное происшествие закончилось прямо здесь. Агату мучили ужасные боли, ее оставили в клинике, чтобы усыпить, поэтому собака не видела смысла в том, чтобы идти с остальными. Она прожила достойную жизнь, принесла троих щенят и встречала подобающее уважение от сук, которых иногда видела на прогулке. Она не хотела и сантиметра пространства, в котором не было ее хозяйки. Агата легла у дверей клиники и дала понять остальным, что никуда не пойдет. Она не знала, что это решение приблизило ее смерть. Ей не пришло в голову – не могло прийти – что хозяйка бросила ее встречать смерть в одиночку. Хуже всего было то, что утром, когда сотрудники клиники обнаружили ее, – вместе с дворняжками Роналдинью и Лидией – добры они не были. Свою злость они выместили на Агате, швырнув ее на металлический стол, где собирались усыпить. Один из работников ударил ее, когда она подняла морду в попытке его укусить. Едва завидев стол, она поняла, что ей пришел конец, и последние мгновения ее жизни ушли на бесплодные попытки выразить желание увидеть свою хозяйку. В смятении Агата хрипло лаяла слово, означавшее «голод», вновь и вновь, пока не испустила дух.
Хотя Роналдинью и Лидия прожили дольше, их участь оказалась не лучше. Собак оставили в клинике из-за легкого недомогания и вскоре возвратили благодарным владельцам. Но в каждом из случаев новый образ мышления отравил то, что было (или помнилось таковым) идиллическими и сравнительно долгими жизнями. Роналдинью жил в семье, которая его любила, но по возвращении из клиники он начал замечать, что любовь эта на поверку оказалась снисходительным приятельством. Несмотря на очевидные признаки перемен, с ним обращались, словно он не более чем игрушка. Пес выучил их язык. Он сидел, вставал, притворялся мертвым, переворачивался или просил угощение прежде, чем команды были произнесены до конца. Он научился выключать плиту, когда свистел чайник. А однажды, когда в его присутствии заявили, что собаки не умеют считать до двадцати, пес уставился на того, кто это сказал, и пролаял – иронично, едко – двадцать раз. Никто не заметил или не придал этому значения. Возможно, что еще хуже, семья как раз подозревала, что Роналдинью не был «прежним собой», и потому сторонилась его, небрежно трепля по загривку и морде как будто в память о том псе, которым он когда-то был. Он умер ожесточившимся и разочарованным жизнью.