Лена-летописица пустила магнитофон и стала записывать. Запись шла с перерывами, потому что бабка Алена часто останавливалась, подолгу молчала, как будто то и дело возвращалась за потерянным в дороге словом. Но на это никто не обращал внимания, потому что сама бабка Алена как-то вдруг растворилась в рассказе. Так художник уступает место картине, которую нарисовал. Это была жуткая и потому, наверное, влекущая к себе картина. Две силы — черная, фашистская, и красная, советская, — бились насмерть. Силы были неравные. На стороне красной, советской силы — всего-навсего семеро, на стороне черной, фашистской — не счесть сколько. Дуб, «памятник природы», — последний щит семерых. Сколько он уже принял на себя! На дубе ни одного целого листика, все в дырочках, как кружева. Это их шрапнель и пули, будто моль изъели. Но дуб — щит, пока врага с одной стороны держит, а как с двух, с трех обойдут — дуб уже не щит, а могильный памятник. Все реже и реже огонь семерых. Все гуще и чаще огонь врагов. Сперва с одной, потом с другой, с третьей, а вот уж и со всех сторон. И вдруг — тишина. И в тишине хриплый, с простуды, фальцет:
«Рус, сдавайся!»
Ни слова в ответ. Но и — ни пули. Может быть, раздумывают семеро?
«Рус, сдавайся!»
И тогда встают четверо — троим уж никогда не встать, — обнимаются, целуются и, попрощавшись, расходятся на все четыре стороны света. Идут, подняв руки и сжав кулаки. Сдаются в плен? Не веселитесь, враги, и не радуйтесь. Это не новый русский обычай сдаваться в плен, сжав со злости кулаки, как вам кажется. Не в плен они идут, а навстречу смерти и бессмертию. Но когда вы поймете это, будет поздно. Восемь лимонок — партизанских гранат — взорвутся в руках у четверых, четыре партизанские жизни унесут и ваших не счесть сколько…
Взрыв!.. Второй!.. Третий!.. Остальные сливаются в один общий.
Окончен бой. Но семерым смелым — и мертвым пощады нет. Фашисты и полицаи стаскивают их на поляну близ дуба, заваливают хворостом, обливают бензином и поджигают. Наступает ночь, но и в ночи еще долго тлеет страшный костер…
Утром фашисты приходят к месту казни: ни костра, ни останков казненных. Только черное пятно выжженной травы. Суеверный ужас мог бы охватить палачей, но они не суеверны. Кто-то, несомненно, похоронил казненных. Но кто и где? В Стародубе одни немощные старики и старухи — с них спроса нет. Тогда кто же? Об этом фашистский гарнизон Наташина так никогда и не узнал. А наши узнали сразу, как только вошли в Стародуб. Семерых казненных под покровом грозы и ночи похоронили те самые немощные старики и старухи, которых со всей деревни собрала бабка Алена — уже тогда бабка, — видевшая бой и расправу из подполья своего дома…
Вот и все. Больше ей, бабке Алене, рассказывать не о чем. Разве о том только, что из всей похоронной команды она одна и осталась? Именно об этом ее и просят рассказать: жив ли кто-нибудь из тех, с кем она хоронила семерых неизвестных?
— Одна я от всех отстала, — погрустнев, отвечает бабка Алена. — А остальные все ушли.
Юнармейцы понимают — «умерли», и им тоже становится грустно.
Встреча окончена.
— Смирно! Направо! Левое плечо вперед, шагом марш! Прямо! — Командир Юлька будь здоров знает команды. — Раз, два… Раз, два…
Дружно, в ногу, шагают юнармейцы. Голос бабки Алены долго будет звучать в их сердцах.
Этот голос до сих пор звучит в сердце командира Юльки. Поэтому, услышав его в церкви, командир Юлька сразу догадалась, кому он принадлежит — бабке Алене. Она присмотрелась и, точно, узнала говорящую. Какой-то лысый, в длинном до пят женском платье с позолотой, что-то читал по бумажке, а бабка Алена, кивая ему, «такала», как глухарь на току.
— Воин Май? — спрашивал лысый, читая.
— Так, батюшка, — отвечала бабка Алена, слушая.
— Воин Коваль? — спрашивал лысый.
— Так, батюшка, — отвечала бабка Алена.
— Воин Испанец?
— Так.
— Воин Соловей?
— Так.
— Воительница Азка? Воин Матрос? Воительница Октябрина?
— Так… так… так…
— За упокой? — спросил лысый.
— За упокой, батюшка, — ответила бабка Алена.
— Всех семерых?
— Всех, батюшка.
— Ладно, старая, помянем, — сказал лысый и, скомкав трешку, поданную бабкой, небрежно бросил ее в кассу. Потом, окинув бабку Алену недобрым взглядом, добавил: — Который год ходишь, старая, а все какие-то басурманские прозвища носишь. Может, то и не воины вовсе, а супостаты?
Бабка Алена испуганно перекрестилась:
— Что ты, батюшка? Как есть воины. Сама схоронила.
Командира Юльку как током ударило: «Сама схоронила». Не помня себя она кинулась к выходу. Молящиеся зашипели, как гуси. Но Юлька ничего не слышала, никого не видела. Пулей вылетела из церкви и помчалась к дубу.
Дежурный, увидев Юльку, спустил веревочную лестницу. Юлька вскарабкалась на НП и отправила посыльного за мной и командующим Орлом.
…Бабка Алена не ждала гостей. Пришли Орел, командир Юлька и я. Увидев нас, бабка захлопотала, накрывая стол, но Орел от имени всех отказался от угощения.
— Елена Дмитриевна, — сказал он строго, — нам надо с вами поговорить.
Бабка Алена, как все люди, не любила строгого тона: строгий тон — предвестник невзгод, и сразу опустила руки.