— Пойдем, мама, отсюда, — взял Борис мать под руку. — Ты же видишь, поздно.
Мать пошла, но шагала она как-то странно — упираясь каблуками сапог, противясь ему. Потом все же остановилась, освободилась от его рук.
— Где-то же у них есть тут начальство, так?! — потребовала она от Бориса. — Надо дойти до него, заставить все сделать как полагается…
Борис нерешительно сказал, что морг, возможно, подчиняется больнице, — и мать, ничего не ответив ему, покарабкалась через комья земли у траншеи — к приемному покою. Она выбралась на переброшенные через траншею трубы и, спотыкаясь и покачивясь, пошла по ним. Борис, догнав ее, широко расставил для подстраховки руки…
Сестра в приемном покое больницы ничего не могла понять из слов матери.
— Самый близкий… дорогой… Тридцать восемь лет… Ни одела, ни причесала… Тонул из-за меня… кровь отдавал…
Борис стоял пунцовый от ее бессвязных и униженных бормотаний.
— Чего вы хотите? — перебила сестра.
— Чего хочу? — мать оторопело посмотрела на нее. — Так я и говорю — получить его…
Сестра наконец уловила, о чем шла речь.
— Вы в своем уме? — фыркнула она. — Кто же вам ночью выдавать будет? Да и вскрывали ли его?..
Бориса задел тон сестры, но он, в общем-то, и предчувствовал, что так должно было закончиться.
Однако мать возмутилась:
— Как вы смеете так разговаривать?! Кто вам дал такое право?.. Пригласите сюда самого главного!..
— Никого я приглашать не буду! — отрубила сестра. — Ненормальная какая-то…
Сестра, с грохотом двинув стулом, на котором сидела, вышла из приемного покоя.
Мать ринулась было за ней, подергала низенькую дверцу у барьера, пробежалась вдоль него, но Борису удалось удержать ее.
— Мама… да опомнись ты, оглянись кругом. Те времена, когда боялись начальства, давно прошли… Никому ты сейчас ничего не докажешь… тебя же и обвинят. Скажут: орала тут, мешала работать, а тебе-де вежливо все разъяснили…
У матери снова, кажется, что-то случилось с сердцем — она беспомощно попятилась к стоявшим у стены стульям, выставив за спину руки, шаря, отыскивая ими опору…
Они вернулись домой уже в первом часу ночи. Лена приготовила комнату к приему гроба: занавесила все зеркала, сняла со стола скатерть — и поставила голый стол посреди комнаты. Ей, слава богу, хватило такта ни о чем не спросить, и мать только молча взглянула на все эти приготовления и прошла в спальню…
Борис с Леной остались ночевать у нее. На кухне варилось и жарилось мясо, стоял чад. У Лены лоснилось и казалось распухшим лицо, глаза покраснели, ввалились.
— Давай, наверное, отдыхать, — хотел уложить ее Борис.
Но она отказалась.
— Мне сегодня надо обязательно разделаться с мясом…
С мясом, наверное, можно было бы разделываться и завтра, до обеда, но он видел: Лена, обиженная матерью, теперь будто крест несла…
Он тоже не лег — взялся чистить лук, мыть изюм для кутьи — но глаза просто слипались: падал нож, гремела в раковине, без конца задеваемая им, кастрюля, половина изюма оказалась в очистках.
Лена наконец прогнала его.
— Я тоже скоро, — пообещала она. — Спи спокойно, не мучайся…
Он прошел в большую комнату, устроился на диване, повернувшись лицом к спинке и укутавшись с головой в одеяло, чтобы ничто не мешало, но сон вдруг пропал.
«Это же диван папы! — неожиданно подумалось ему. — Он спал на нем… Это под его телом продавился он местами…»
Борис не раз лежал тут, но никогда не обращал внимания на то, что диван так приноровился к отцу. Было ощущение, что он вторгался во что-то запретное, нарушал какое-то нерасторжимое единство. Еще позавчера утром отец слышал пружины дивана, чувствовал морозный запах простыней. А сейчас в нем, в отце, даже памяти об этом не сохранилось. Отца сейчас не было вообще.
«Как же так — нет вообще?.. Как?!..»
Для сознания это оказывалось тупиком…
Борис зажмуривался, ужасал себя завтрашними хлопотами, для которых ему нужно было быть здоровым, выспавшимся, но мысли опять, незаметно, возвращались к этому тупику.
Однажды он видел странный, очень поразивший его сон: пустыня, саккара — раскаленный песок и душное нагромождение серых камней, — а среди камней львица, разъяренная, вздыбившаяся перед ним.
«Это смерть!» — задохнулся он в ужасе.
И в то же время он успел подумать, что львица самое большое через час догложет его, сожрет всего: мозг, мускулы, те мускулы, которые он тогда особенно остро ощущал живыми, подчиняющимися ему…
«А потом они станут просто мясом, что ли?.. — терзался он во сне. — Я ведь буду там, в ее нутре, буду обволакиваться ее слюной, соками — и мне будет все равно? Мне — без жизни? Что это такое: я — без жизни? А куда, как, в какой форме уйдет она из меня? Где останется? И останется ли?..»
Запомнилось еще, что он как бы отстраненно видел потом: она, львица, сытая, умиротворенно мурлыкая, лежит в тени каменного нагромождения, а молодые львята жадно сосут ее. Львята отрываются от сосков, смотрят на него — и мордашки у них потешные, озорные…
Сон все-таки временами накатывал, наверное, на него: он видел вдруг отца, улыбающегося, в яркий солнечный день, возле магазина сельпо.