«Интересно, — думал он. — Почему именно там, у магазина сельпо? Ведь ничего особенного в тот день не случилось… Почему?»
Отец что-то говорил, шевелил губами. Он как бы все еще жил. Борис, даже замерев, ждал: сейчас вот отец вразвалочку шагнет, погладит своей шершавой ладонью…
«Но его же нет, нет!» — вздрагивал он…
И он снова, помимо воли, оказывался у того же тупика…
«Нет рядом и никогда не будет? Это? Но ведь не было же его в нашем городе годами, а снился он спокойно, без боли — почему сейчас, когда я расстался с ним всего двое суток назад, живым — мертвым ведь я его не видел! — почему сейчас все по-другому?.. Может быть, идут от папы какие-то импульсы, как инфракрасные лучи, которые мы не видим, но которые как-то действуют на нас, а?..»
Отец перебрался сюда, в этот город, три года назад только ради того, как говорил он, чтобы «родные руки закрыли глаза», чтобы попрощаться, передать напутственное слово — туда, в будущность, в беспредельную глубь веков. Ему непременно хотелось так: «Я умру — накажу тебе, ты будешь умирать — накажи своим детям: вот, мол, дед наказывал… А они чтоб потом своим: прадед ваш завещал…»
В этом, в таком проявлении, было, наверное, все его тщеславие, которое Борис никогда и не подозревал в нем.
Отец умер — и ни прощального слова, ни напутствия, и чужие равнодушные люди прикрыли ему глаза. Осталась ли в исчезнувшей куда-то отцовой жизни память о них? И что от того, что он умер один, мучаясь от сознания, что никого нет рядом? Осталась душа с мучением этим? Или сейчас все равно? Или сейчас это его мучение как-то передалось им, живым? Там ведь, за пределами, неважно: как прожил, как умер? Или важно? Кто знает, кто скажет?..
Почему всегда кажется, что потом, там, за смертью, спохватишься, а поправить уже ничего нельзя? Или спохватишься, будешь биться именно в последний миг? И что? Какой-то миг понимания, что была дарована тебе жизнь — познать ее всю, прочувствовать, задание тебе было дано такое от некоего вечного и вездесущего — а ты прятался от жизни, боялся ее?.. Потом, в громадной тьме веков, такой возможности у тебя больше не будет… Значит, иди, куда ведут тебя твои желания, побуждения? В этом твоя программа, да? А ты вот порой смирял себя, свои порывы… Боялся, что будет трудно, что будут враги? Ну и что? Зато бы ты делал то, что требовала от тебя бьющаяся в тебе жизнь…
Мысли у него были обрывочные, запутанные. Некоторые даже внятно не доходили до сознания, хоть он вроде бы понимал их, чувствовал.
«Да, да, мама права, — думал он. — Посидеть бы ночь рядом с папой… Сколько всего вдруг прорывается, сколько всего наболело… Но некогда, некогда… Господи! Есть ведь где-то службы всякие… чтобы в этот печальный день именно печалиться, а не проклинать все и всех… А мы вот даже у себя дома, родные, легли с обидой… Смерть папы точно разъединила, а не объединила нас, как должно было бы быть…»
У Бориса выступали слезы, он терся щекой о подушку и снова говорил себе: «Все, все, все! Зажмуривайся — и спи!»
Он заставлял себя перечислить очередные дела: с утра заказать могилу, потом найти машину и съездить за памятником… Хотя нет, вначале надо отвезти одежду в морг, а потом уже заниматься памятником…
«А может быть, все же обратиться в военкомат?» — несколько раз подступала и такая мысль.
Но Борис мотал головой: он и представить не мог, как пойти с такой просьбой к военкому. Вот если бы прилетел на похороны Михаил Андреевич, папин друг…
Михаил Андреевич был у них тут в прошлом году — как раз тогда, когда у отца случился первый инфаркт: стало вдруг сильно крутить левую руку и ослабли ноги.
— Возможно, что-то с сердцем, — предположила молоденькая врачиха, приехавшая на «неотложке». — Но я ничего не прослушиваю… Зайдите-ка завтра к своему участковому…
Но отец не пошел.
— Надо же так, — рассказывал он обнимавшему его по приезде Михаилу Андреевичу. — У меня царапина, а она говорит — беременный…
А дня через два отцу стало совсем плохо, и Михаил Андреевич поднял на ноги всю округу:
— Как так?1 Что за внимание?! Да вы знаете, что он Берлин брал, что под Мукденом его прошил пулемет?! Да я из вас тут муки наделаю!..
Отца все же положили в стационар, как он ни противился. А противился он больше оттого, что Михаил Андреевич слишком бряцал его орденами и медалями. Но таков уж был его друг: обычно тихий, хороший, покладистый работяга, однако стоило его только задеть, выказать вольно или невольно пренебрежение, как его словно взрывало.
Еще там, в своем городе, отец едва оттащил его от беды. Была очередь за арбузами — и Михаил Андреевич, в общем-то, сунулся, кажется, в эту очередь просто так, полюбопытствовал:
— Какие арбузы — астраханские или среднеазиатские?
И тут вынесло какого-то здоровенного парнягу:
— Дед, встань в хвост!
Михаила Андреевича это задело. Он, неожиданно для отца, втиснулся в очередь, прямо к весам, и приказал продавщице:
— Взвесь мне вон того, полосатенького…
Парень ринулся к нему, схватил за ворот ковбойки — очередь одобрительно загудела.
— Это ты меня, ветерана?! — позеленел Михаил Андреевич.