Мария Кузьминична впервые была у Таси на открытом уроке, и Тася, без того странно робевшая перед ней, теперь совсем разволновалась, смешалась. Ей очень хотелось, чтобы урок понравился, но все шло комом, дергано. Она почти совсем невольно вызывала самых лучших учеников, но и с ними что-то происходило неладное, словно ее состояние передалось им, и они тоже были напряженны, взвинченны.

Галя Тарасова, хрупкая, стройная девочка, с нежным переменчивым румянцем на смуглых щеках, никак не могла ответить на вопрос Кузьминичны, сколько же стран в Африке еще не добились независимости.

— Пять, — вначале сказала она, потом, краснея, исправилась, — семь, — потом снова сказала, — пять.

— Так сколько же все-таки?

Галя молчала. Урок явно проваливался. Петя Гарбузов, щербатый и редкозубым мальчишка, рассказывая про Сизифа, нечаянно свистнул — у него иногда получался свист, когда он говорил слово на «с», и всегда в классе минут пять потом смеялись над ним. А сейчас только кто-то один несдержанно хмыкнул и сразу же робко стих.

После урока Кузьминична пригласила Тасю к себе в кабинет. Кабинет у нее был небольшой, тесный, весь черный: черный толстостенный шкаф, черный стол, стулья, черный портрет на стене. Было сумрачно, и тяжело пахло табаком, пропитавшим все вокруг. Вначале даже казалось просто невыносимым дышать тут.

«Камеры инквизиции, наверное, ничуть не привлекательней», — думала Тася.

Она сидела на краешке стула, низко опустив голову, и разглядывала пол с причудливо облупленной краской: одна выщербина напоминала групповую пляску, и можно было, глядя на нее, развивать фигуры, фантазировать. То ли оттого, что все уже отволновалось еще там, в классе, то ли оттого, что уже наперед были известны речи Кузьминичны, в душе была опустошенность и полное безразличие ко всему.

— Это прямо-таки пансионат благородных девиц, — говорила Кузьминична, — а не советская школа. Тут учат не наукам, а тому, как надо чувствовать и что надо чувствовать. Ведь есть программа, где все расписано, указано…

Только один раз Тася попробовала возразить.

— Мне кажется, — сказала она, — самое главное в школе — привить любовь к предмету, потому что…

Но Кузьминична, возвысив голос, перебила ее:

— Самое главное — научить. А они у вас ни черта не знают. Им ведь потом жить, разбираться в жизни.

Тася замолчала и потом уже ни с чем не спорила.

«Рявкает, как фельдфебель на плацу», — думала она.

Ей вспомнилось, как когда-то, теперь уже, кажется, давным-давно, шла она сюда, в эту школу, на свой первый урок. Шла счастливая, с улыбкой, которую она старалась, но никак не могла согнать с лица. Ей нравилось все вокруг, и она сама себе нравилась. На ней был ярко-желтый свитер, очень шедший ей, и черная, облегающая бедра, юбка. А Кузьминична встретила ее на крыльце, огромная, суровая, и сказала:

— Эк вы вырядились! Что, вам Москва тут?

Все это было неожиданно и ошарашивающе.

— Москва, по-вашему, центр безвкусицы? — спросила Тася. Ей хотелось, чтоб это прозвучало умно, едко, но она залилась краской, и голос ее дрожал от еле сдерживаемых слез.

— В церковь ходят не в том, в чем ходят в баню, — отчеканила Кузьминична. — Тут вам некого соблазнять…

«Да, да, — думала Тася, — ей быть только фельдфебелем».

Прежняя обида вдруг пробудила в душе неприязнь к этой жирной огромной женщине, сидевшей напротив нее. Кузьминична курила. Папиросы у нее были вонючие, дымные. Дым ел глаза.

— Окно можно открыть? — спросила Тася. Вероятно, это прозвучало вызывающе или, может, Кузьминична успела перехватить ее быстрый взгляд исподлобья, — она неожиданно смолкла и удивленно посмотрела на Тасю. Потом энергично раздавила папиросу о мраморную пепельницу, встала, распахнула окно и с минуту молча стояла там.

— Эх, Таисья Егоровна, Таисья Егоровна, — наконец со вздохом сказала она. — Я тоже когда-то прыгала-скакала, все хотела вселенную на попа поставить… А сама хлеба выпечь не могла, корову доить не умела. А когда вошь у сына нашла, то готова была караул кричать от беспомощности… Вот вам и Тутанхамон влюбленный…

Дышать стало легче. Лучи заходящего солнца отражались от стекол, рассеивались, и в кабинете заметно посветлело. Кузьминична говорила, стоя вполоборота к Тасе, и Тася только сейчас заметила, что у нее на шее, под ухом, огромный багровый шрам. Ей неожиданно стало жалко Кузьминичну.

«Бедная, — думала она. — Не мало, должно быть, хлебнула лиха…»

Как-то осенью она видела Кузьминичну разгружавшей сено возле своего дома. Кузьминична была в выцветшей гимнастерке, с застывшими каплями пота на лбу. Пот, как темные волдыри, уродовал и без того грубое, некрасивое лицо ее.

— Вот о молочке забочусь для своих ребятишечек, — говорила она Тасе, грузно опершись на лоснящийся черенок вил.

Жила она одна, с десятилетним сыном Гришкой и трехлетней Аленушкой, которая родилась неделю спустя после смерти своего отца. Кузьминична, говорили, тогда даже гроб несла сама, страшная, с огромным животом…

Тася хотела помочь разгружать сено.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже