В первый миг Людвиг, еще оглушенный, все-таки пытается подняться, во второй – обмякает, будто разом лишился костей. Ясно: Гете что-то услышал. Нет, не что-то, а все: может, случайно, а может, вышел поискать гостей и не вовремя оказался рядом. Теперь он, так и не распрямляясь, будто и не чувствуя никакого неудобства от скрюченной позы, нависает над Людвигом. И бури его чувств лучше не видеть.
– Я… – начинает Людвиг, но его обрывают:
– Герр Бетховен, как вам известно, я разрабатываю историю доктора Фауста, изучаю его прошлое. – Каждое слово Гете – «Замолчите». – И, как вам также известно, я очень… щепетилен во всем, что вне художественной плоскости. – Пальцы сжимаются крепче. Плечо сводит болью. – Да, я вступил когда-то в масонскую ложу, да, я ученый и меня сложно напугать и оттолкнуть, да. Но среди моих друзей, коллег, гостей, протеже нет или почти нет… – он опять сжимает зубы, – революционеров, авантюристов, развратников! И тем более там никогда не будет оккультистов. Никакой талант этого не стоит, никакой! Понятно вам?
– Я… – снова начинает Людвиг и снова запинается.
– Ох… ох, лучше бы вы зло пошутили над ними, лучше бы, а вы… вы! – Гете почти рычит, путаясь в упреках. – Бессовестное вы существо!
Нелепо, немыслимо – но Людвиг вдруг чувствует себя десятилетним. Сыгравшим неудачную мелодию, бросившим неправильный взгляд, лишний раз открывшим рот – неважно, просто все тело сковывает, на онемевшем языке расползается кислый привкус, желудок сводит. Бессовестное существо. Вот так. Бессовестное и бесполезное.
– Я… – начинает он в третий раз, но в ответ тут же звучит гневное:
– И вот еще что. Откуда бы вы ни узнали то, что сказали, сколько бы веса это ни имело, вы не смели, нет! Уясните-ка наперед: вне законов драматургии человеческий дух сильнее любых пророчеств, изрыгаемых богами и тенями, они не устоят против праведного сердца, и пусть даже праведность… – Гете спохватывается, горько кривится, – что ж, пусть праведность моих дорогих друзей не абсолютна, как и у любых солдат! Не стану обсуждать их грехи с вами, вы нам всем чужой, но, так или иначе…
– Я… – На этот раз Людвиг справляется с собой. Сглатывает. Поднимает глаза и дергает плечом, хотя тона не повышает. – Прекратите говорить со мной так. Я не ваш ребенок и не ваш описавшийся щенок! Боги, тени… к черту, я желаю одного: чтобы ваши друзья остались живы! Я устал проигрывать, ясно?
…И быть всем чужим.
Гете отпускает его, резко выпрямляется: не ждал отпора. Людвиг сразу встает, смотрит ему в глаза, открывает рот, чтобы продолжить… и вдруг понимает, что продолжение может быть одно-единственное, малодушное, жалкое. Глубоко вздохнув, он шепчет:
– Если бы
Гете долго не отвечает. Губы его сжаты, подрагивают, точно сдерживая рвущийся вопль. Он раз за разом качает головой, точно отмахивающийся от мух бык, и наконец, помедлив, может, что-то серьезно взвесив, откликается.
– До «Фауста» я был так рационален… – звучит хрипло, почти жалобно, – вы не поверите, до тошноты! Но пришел он, а с ним и Лесной Царь, и эриннии, и та призрачная красавица из Коринфа. Меня просто тошнит порой от этого ящика Пандоры, я боюсь его и всего подобного, что пролезает в мою жизнь, – еще секунду он колеблется, а потом тон его вновь обретает властность и силу, – но расскажите. Расскажите все. Кто она, какая она?
И, так же внезапно для себя, Людвиг говорит – быстро, сбивчиво. Наверное, нужно быть кратким, но нигде он не лжет, не сглаживает видений и снов, перечисляет все, что напророчилось, все, что погибло. Он путается. Садится на скамейку, когда слабеют ноги, и снова вскакивает, возвращается в прошлое и пытается забежать вперед. Во рту пересыхает. Он заикается. Несомненно, он выглядит как безумец, бредом звучит его исповедь. Особенно фантасмагоричен вопрос, которым он все венчает, когда слова иссякают, а с террасы пробиваются слабые звуки фортепиано.
– Она не дьявол… клянусь, нет. Я отдал бы ей душу тысячи раз, отдал бы сам, и не судите меня! Но… я, право, не знаю, кто она? Может, вы смогли понять, вы с вашим ящиком и науками? Молю…
Гете молчит, прямой и спокойный. Он стоял все время рассказа, стоял, и лицо почти не менялось, лишь изредка глаза то обращались к небу, то устремлялись к траве. Порой Людвигу казалось, великий мастер вот-вот убежит; порой – что рявкнет: «Прекратите!», порой – что перекрестится. Но Гете замер. Хмурый вид его заставляет устыдиться: кто потянул за язык, к чему дикая откровенность, почему ныне, чем это кончится? Он то ли разозлился еще больше, то ли…
– Так что же? – сдавленно переспрашивает Людвиг, и, очнувшись, Гете размыкает наконец губы, ставшие даже не белыми – серыми. Взгляд он отводит.
– Да, пожалуй. – Жестом он запрещает касаться своей руки, кажется теперь недосягаемо холодным. – Да, догадка у меня есть, но я не поделюсь ею просто так.