А пока Бегемот, согнувшись в три погибели, раздирает шнурки на кедах, чертыхаясь и пыхтя над затянувшимися узлами, она куда-то упархивает, и сквозь музыкальный шум хлынувшей в ванну воды, из-за двери с изображением душа, несется ее голос:
— Я тебе напущу воды, но сначала ты поешь, да?
— М-м-м, угу… — мычит в ответ Бегемот и, воровато глянув на дверь ванной, торопливо выскребает налипшую меж пальцев грязь. Позор — ноги в сплошном трауре! Не ноги, а прямо-таки лапы, копыта. Джинсы от грязи — колом, борода всклокочена, вид — дикий… Рогожный куль, завязанный размочалившейся веревкой, торчит на обшитом кожей диванчике у вешалки, спрятать бы, но некуда… Бегемот смотрит на себя в зеркало и, услышав стук двери, шарахается, будто сам испугавшись своего расхристанного вида. А она, поймав взглядом это его шараханье, опять смеется, и так заразительно, что силы нет обидеться. И он сам невольно улыбается.
— Нет, ну на кого ты похож, Яша! — восклицает она. — И вот так ты ходил по Москве?
— Ну…
— Вот так?! — Она даже зажимает рот ладошкой, вся вздрагивая от неудержимого хохота. — И тебя не арестовали?
— Это у вас тут чуть не посадили, — добродушно говорит Бегемот, посмеиваясь и косясь на себя в зеркало. — Говорят: еще появишься босой, мы тебя обуем и обреем! Не любят тут хиппи…
— Да ты же на сантехника похож, а не на хиппи, еще бы гаечный ключ в карман да сапоги!
— Вот и решили, наверно, что пропил мужик сапоги, — добавляет Бегемот, посмеиваясь.
И оба они хохочут, понимающе и радостно глядя друг на друга, — ведь когда смех одного человека совпадает со смехом другого, это немало значит. И это главное. А все эти лифты, привратники, обитые кожей двери, иконы и высокие положения — это такая дешевка, такой «попс», что и говорить не о чем, ей-богу.
И вот Бегемот, сняв шляпу, помыв руки и лицо, рубает на кухне ветчину с черным хлебом, тем временем как для него жарят яичницу, открывают и опять захлопывают дверцу холодильника, роются в шкафчиках, режут красные помидоры в обливную глиняную миску и туда же крошат пупырчатый зеленый огурчик и скрипучую зелень репчатого лука еще в каплях воды и все это слегка сдабривают растительным маслом, перцем, солью, петрушкой, укропом и потом мешают ложкой, чтобы овощи как следует пропитались собственным соком. И потом еще режут на деревянной доске твердую финскую колбасу сплошь в частых точечках сала на разрезе, и ставят на стол вазочку с холодным запотевшим маслом, и засыпают в кофемолку пряные кофейные зерна. И пока все это режется, шипит, скворчит, обдает пряными запахами и воет, как бормашина, Бегемот, значит, сидит за кухонным, натурального дерева столом под льняной скатертью и, сдерживаясь, разжевывает сочную ветчину, прикусывая черный, в коричневых зернышках тмина хлеб, и пальцем деликатно сметает с бороды крошки, упрятав свои обутые в тапочки лапищи под стол.
Нет, об этой кухне можно писать роман. Стены в обоях под дерево, одна сплошь занята стенным шкафом с множеством полочек, дверок — не какая-то там дешевка из ДСП, а настоящее, благородное, отлакированное, в резьбе, дерево. На другой стене висят два натюрморта с дичью, фруктами, арбузами, окороками, и еще висят на тех стенах длинные косы чеснока и лука, красного перца, сухие початки кукурузы. И все это функциональное пространство с любовью оформлено в некоем фламандском хлебосольном стиле, под дорогую и неброскую простоту старины. По полкам — деревянные блюда, расписные шкатулки и лукошки из лыка и соломки, глиняные кубки, оплетенные бутыли, сулеи, старинные штофы зеленого стекла с вензелями — и никаких хрусталей: сплошь дерево, серебро, расписная глина, грубое, покрытое патиной времени, стекло. По всему полу, от стены до стены, — плетенная из тряпочек деревенская дорожка с петухами. Здесь живут люди, имеющие вкус к жизни, это не просто обычный российский жирный достаток, это его иная ступень. Ой-ёй-ёй… Во попал…
И одно спасает — она. Она, эта Оленька, это дитя божье, посланное, похоже, самой судьбой. Спасает то, как она с озабоченной женской повадкой, даже здесь, в фартуке, при растрепанных волосах, умеет быть такой, какой надо. Спасает то, как она, засучив рукава, стоит с ножом над сковородой, сосредоточенно нахмурив лоб и кистью руки отмахивая свисающую прядь, тычет в яичницу ножом и время от времени посматривает, как ты ешь, Бегемотик, как ты рубаешь, вонзая в мясо белые блестящие зубы. Спасает то, что возникает при этом в ее глазах, то, как она смотрит на тебя, прикусив в губах улыбку и растворив в расширенных зрачках извечную бабью жалость, морщит носик и вздыхает, протяжно и тяжело, как ребенок со сна. Потому что никто еще так на тебя не смотрел, соратник Сатаны…