Я признавался ей скупо и честно, что скучал, что очень испугался того, что мы с ней расстались насовсем. Что я ничего не понимал, и что ничего хорошего не шло в голову. Что ее люблю (а я никогда этого никому не говорил). Я делался уже совсем беззащитен перед ней. Я говорил о том, за что мне потом было неприятно и даже стыдно. Я краснел, вспоминая о словах, которыми признавался в каком-то доведенном до уродства порыве, что никого у меня никогда не было, что я ни разу не целовался, что я во всех
И я ни разу не заметил и не почувствовал, чтобы она воспользовалась неоспоримой своей властью, потому что я бы не утерпел наверное. Но именно тогда, не находя ответов на несуществующие вопросы, которые все же блестели вокруг меня, как роса, я что-то в ней видел. Что-то не сходилось, я как-будто ощущал это. Иногда она говорила и смотрела так, что во мне появлялся ревнивый зародыш, выдыхавший недоверчивую испаринку. Я даже спрашивал ее об этом, но она меня успокаивала, целовала, и я преставал доверять подозрениям и даже не им, а существам-теням от них.
Да и невозможно было не успокоиться мне и не унять своих стражей (которые, кстати, ни разу не подумали о сопернике), когда такой радостной была прелесть – смотреть близко-близко на ее лицо и видеть ее глаза, ставшие от приближения большими, забавными…Мы могли так стоять в темноте, словно сросшиеся лбами сиамские близнецы, долгие тихие минуты, разглядывая друг друга таким необычным зрением. Она моргала, неспешно, выразительно и грациозно, словно бы позволяя мне что-то, хотя я и так едва ли не всем владел – снова, теперь. Я прижимал ее к себе, ощущая ладонями гибкую ее поясницу. Я ею дышал, я не хотел ее отпускать. Я много о ней думал, ибо все было необычно и впервые, никто так и никогда не занимал моих мыслей. “Неужели случилось!”– думал я, когда в полном одиночестве курил, ощущая, что крохотная стрела часов приближается к трем ночи, и любой звук до самого утра становится редкостью. “Главное, как тихо…”
“Просто мы еще не совсем друг к другу привыкли”.
“Все это необычно, особый несладкий сахар… это, в конце концов, новое измерение приятного…”
“…принимающее свойства желанного, необходимого”.
Но именно тогда, быть может, на самую малость, незаметно для себя самого и совершенно безотчетно, я будто что-то уразумел, чуть окреп, стал самую малость высокомернее. Словно бы не думая и все простив, я не забывал. Именно так: не забывал самое первое ощущение от пропасти, девственное знание! не замутненное последующими шагами и порывами. Это как второй слой в тебе самом, или начало раздвоения; или появление совершенно новой мысли и взгляда или перетекание из прежнего в эту мысль, в это новое состояние.
Время продолжалось. Меня никто не торопил.
Конечно же я не был спокоен. Из-за множества мелочей я волновался. Однако терзания были скорее приятны – от мыслей, которые сопровождали меня, от прикосновений к ней. Прошлое снова в одно мгновение перестало существовать, жизнь била в настоящем. Моментами, мое существование достигало тех пиков, на которых я не желал более ничего, потому как мир во мне был абсолютный, и даже осмотрительная мысль, отчасти принимаемая к сведению, о том, что все должно быть временно и преходяще, не могла меня по-настоящему столкнуть с той высоты – все плохое рассыпалось от радости и спокойствия, от ее аромата, от тепла и пятнышек прохлады, которые бережно настигала моя рука – ведь и будущего словно не существовало. Только все же порою, хоть даже и не часто совсем, нет-нет да и померещится мне комната, в которую никак не войти, словно принесет ветер чужое воспоминание, не поспевшее раствориться. Чем были связаны Лена и эта комната – было неясно. Природа этого ощущения никак не открывалась, была где-то за гранью, так что я все время приходил к выводу, что сам обманываю себя, зря истязаю. Ибо того, что мне мерещится нет, да и вообще: я даже не могу четко сказать, что меня волнует. Я все списал на свою неопытность, на незрелость, на излишнюю требовательность. Однако крохотная заноза так и сидела в сердце. Я предпочитал о ней не думать.