— Да нет… не знаю. Какое есть.
Он сник.
— Я не то сказала? — испугалась она. Он не ответил. — Ты обиделся?
— Нет, что ты.
— Ты не обижайся на меня, пожалуйста. Я и так все время боюсь. — Она запнулась. — Знаешь, мне так хорошо никогда не было. Будто снова с мамой, с папой — только еще смелее. Но такое чувство, что карабкаюсь уже высоко-высоко, и сил нет держаться, и отпустить нельзя, потому что если упадешь — разобьешься насмерть… Понимаешь?
Она была как на ладони перед ним. Он покивал, чуть улыбаясь: конечно, понимаю. Ласково и молча погладил ее по голове.
— Ты добрый… У меня просто слезы наворачиваются, как я чувствую, какой ты добрый. Ты еще кому-нибудь откроешь шарик?
Он сгорбился.
— Не знаю, малыш. Не знаю, что делать. Спасти от радиации и мора? Но до войны не было ни того ни другого — и что с того? Позвать звездолеты? Мы помогать любим… Но вы-то что станете делать? Пять миллиардов вас было!!
Затаив дыхание, она ждала, что он скажет еще. Он молчал. Тогда она попросила несмело:
— Тетеньке открой, пожалуйста. Она тоже добрая.
Он засмеялся неприятным, беззвучным горьким смехом, и сейчас же у нее болезненно вырвалось:
— Опять не то?..
— По знакомству, да? — зло спросил он.
— Господи, ну что теперь-то? Ты прямо весь в каких-то… в больных гвоздях. Не знаешь, где зацепишь. У тетеньки, — добавила она возмущенно, — таких капризных мужчин ни разу не было!
Он долго смотрел на нее с отстраненным изумлением, словно увидел в первый раз. Затем холодно отчеканил:
— Все достойны спасения! Понимаешь? Все! — Осадил себя. Снова откинулся спиной на стену. — Прости, малыш. Ты лучше не заводи меня.
Она перевела дух. Ей показалось, что сейчас он ее ударит.
— Буду заводить, — с отчаянной храбростью сказала она. — А ты говори все-все. И я тебе.
Он помедлил, испытующе глядя ей в глаза. Она кивнула несколько раз, не пряча взгляда.
— Я… считал себя лучше вас, — сказал он, стараясь говорить спокойно и мерно. — Но оказалось, что не подличал и не врал только потому, что мне ничего не надо было. А когда понадобилось — ого! Значит, если бы нуждался, как вы, то подличал и врал бы, как вы? А ведь… ведь… триста лет коммунизма у меня за спиной! Три века! Это, что ли, ничего не значит?! Значит!! Значит, отдельный человек ни в чем не виноват! Просто на краю люди сходят с ума! Это как боль, как туман. Невозможно побороть!! — Он вдруг понял, что кричит, и снова попытался овладеть собой. Вздохнул медленно. — Люди такие разные… сложные… ты не представляешь. А на краю людьми остаются только те, кто махнул на себя рукой. На краю остаются только святые и мерзавцы. Одни махнули рукой на себя и стали святыми. Другие махнули рукой на все, кроме себя, — и стали мерзавцами. А остальные… то ли случая выбирать не представилось, то ли махнули на все вообще… они никем не стали. И суть одна — беспомощность… Нет, надо увести людей с края.
— Так ты нас уведешь? — зачарованно выдохнула она, наконец дождавшись этих слов.
Стало тихо. Удивительно тихо. Ночь, как громадная вода, неслышно текла над детскими головами.
— Просто не знаю, — пробормотал мальчик. — Просто не знаю, как подступиться.
У нее опять слезы горячо наполнили гортань и переносье — такое страдальческое лицо сделалось у него.
— Но ведь он же смог… — глухо сказал мальчик. Она хотела спросить, кто смог и что, но он резко поднялся и — взметнулась сзади, отставая, рубашка — подошел к вышибленному в звездную ночь окну. Стоячее пламя над огарком вздрогнуло и заплескалось.
Рубашку-то извозил — страх, подумала девочка. Давно стирать пора, да прокипятить бы с порошком… Прокипятишь тут, как же.
— Свеча догорает, — негромко сказала она.
Интересно, он бы обрадовался, если б я выстирала? Наверное, нет. Наверное, даже бы не заметил. Наверное, его вообще ничем обыкновенным не обрадуешь. Ой, мамочки…
Опершись ладонями на подоконник, мальчик смотрел в мерцающую пустыню.
— Во всяком случае, не убегу, — сказал он.
Эпилог
Прямая и тонкая, как камышинка, она потянулась, запустив пальцы в волосы на затылке, и, медленно переступив, окунулась в алое сияние, стоявшее в окне.
— Как хорошо, — умиротворенно произнесла она, подставляя свету лицо с зажмуренными глазами. — Солнышко… Солнышко красное, и давно же я тебя не видала… — Она приоткрыла глаза, и лицо ее вздрогнуло и смерзлось. Секунду она все еще смотрела в окно, потом, присев, стремительно обернулась: — Они все пришли.
Их было без малого шесть тысяч. А год назад было без малого пять миллиардов. Все они в меру сил и разумения жили, заботились о себе, заботились о своих близких, исполняли то, чему их научили. И наконец убили друг друга. Ни для чего. Убили — и впервые почувствовали, что что-то неладно. Но продолжали в меру сил и разумения жить и убивать друг друга. Потому что были вещами друг для друга. Потому что за восемь тысяч лет так и не научились организовывать себя иначе как принуждая и убивая. Друг — друга.