— Думаю, что это все-таки прогерия, но это еще не конец пути.
Сэм спросил, что доктор имеет в виду под «концом пути».
— Возможно, у нас получится замедлить развитие болезни.
— Вы уверены, — спросила Эвелин, — что это прогерия?
Она впервые произнесла страшное слово в разговоре с кем-то иным, помимо Сэма. Ее сердце разрывалось.
Ньюкамер сидел с каменным лицом, глядя скорее на коричневый ковер, чем на сраженных горем родителей, которым он пытался давать советы.
— Мы должны сказать Ричарду, что он, возможно, серьезно болен, — сказал врач, — даже если диагноз окажется ошибочным.
Оба родителя стали возражать, одновременно перебивая его своими мольбами ничего не говорить. Как сказать мальчику перед бар мицвой, что его жизнь окончена? Мальчику, которому предназначено было стать великим виолончелистом? Как сказать ему, что через год он будет выглядеть, как пятидесятилетний, и никогда не станет взрослым?
Ныокамер молчал. Несмотря на всю его умудренность, ему никогда не доводилось сообщать семье пациента о прогерии.
Медицинская этика в Америке — дело рискованное и редко отличающееся последовательностью. Даже в 1950-е годы считалось, что пациенты должны быть осведомлены о своем заболевании, молодые они или старые, способны или нет понять диагноз, — нужно им что-то сказать. Семьи могли воспрепятствовать этому, как сейчас пытались сделать родители Ричарда, но Ньюкамер всегда говорил откровенно — с родителями, когда дело касалось ребенка. Лечения от прогерии не существует, но он прекрасно разбирался во многих генетических дерматологических заболеваниях с симптомом хронической сухости кожи (например, эксфолиативный кератолиз) и знал, как объяснить их родителям. Ньюкамер был убежден, что честность помогает семье смириться с ужасом болезни.
Он предложил обследовать Ричарда еще несколько недель, а потом отправить его в Бостонскую детскую больницу. Его отношение изменилось: Амстеры были богаты, Ричард был их единственным сыном, к тому же талантливым виолончелистом, что делало его особенным — они пойдут на все, чтобы спасти мальчика. Эвелин недавно рассказала Ньюкамеру обо всем: Хоцинове, Леонарде Роузе, Джульярдской школе — и Ньюкамер почувствовал, несмотря на свое обыкновение объявлять диагноз отстраненно, особое желание спасти этого юного человека, сделать дополнительное усилие.
Детская больница на Лонгвуд-авеню в Бостоне была уже довольно старым учреждением к сентябрю 1955 года, когда Эвелин с Сэмом отвезли туда Ричарда. Ей пошли на пользу годы сотрудничества с крупными учебными больницами Бостона, в особенности с Гарвардской медицинской школой. Некоторые ранние случаи прогерии в период между войнами были диагностированы именно в Бостонской детской больнице, и ее педиатров не смутил бы еще один случай. Осень для Эвелин становилась все безрадостнее: 22 ноября Ричарду исполнится тринадцать, его бар мицва должна пройти на следующий день, в субботу 23 ноября, в синагоге на Сто двенадцатой улице в Форест-Хиллс, но ее мысли все чаще обращались к Бостону, а не к Куинсу.
Доктор Эндерс был главным педиатром больницы и потому привык говорить родителям, что их дети могут умереть. Сам он прогерию никогда не лечил, но наблюдал за лечением и за общением врачей с родителями. Официальный диагноз должен был поставить Вальтер Шмидт, немецкий педиатр, который уже диагностировал несколько подобных случаев. Он получил образование в Гейдельберге и всего два года назад перебрался в Гарвард, откуда перешел в Бостонскую детскую больницу, чтобы продолжить свои исследования генетически предопределенных болезней вроде прогерии.
Шмидт продержал Ричарда в больнице три дня, чтобы провести анализы. Сэм с Эвелин остановились в больничном мотеле на противоположной стороне Лонгвуд-авеню, но спать не могли. Днем они места себе не находили, и их беспокойство только усугублялось тем, что они каждый час пили кофе в больничной столовой и притворялись, будто читают газеты. На третий день ассистент призвал их к Шмидту. Несмотря на измотанное состояние, они запомнили слова доктора.
Годы спустя Эвелин написала в дневнике, что до сих пор видит перед собой доктора Шмидта. Перед ее внутренним взором вставал этот заслуженный европейский врач в безукоризненном белом халате ниже колен, с черной кожаной записной книжкой в руках и в бифокальных очках, которые сползали у него с носа. А в ушах звучал его мягкий приятный голос, говоривший медленно, с сильным немецким акцентом.
Амстеры не были удивлены. Они попросили Шмидта разъяснить им все с медицинской точки зрения. В дневнике Эвелин отмечает, что записала его слова по памяти, официального письма с диагнозом в сундуке не было: