— Нет, Хелен, она была не маньячкой, но ты же прекрасно знаешь, как начинается одержимость. Рахманинов служил связующим звеном между разными частями ее мятущейся души. Она похоронила его вместе со своей неудавшейся карьерой, Ричардом и Сэмом. А потом, когда она наконец освободилась и набралась смелости покинуть Нью-Йорк, ее подсознание стало требовать, чтобы она примирилась наконец с окружающими ее могилами, кладбищем ее мечтаний.

— Ясно, — протянула Хелен более мягким тоном. — Но ты рискуешь выбить читателя из колеи — он решит, что ты предлагаешь ему посетить его собственное ментальное кладбище.

— Хорошо, я признаю наличие этой опасности, но я хочу, чтобы читатель проникся к Эвелин сочувствием, а не начал растравлять себе душу, сравнивая себя с ней.

— Конечно, но Эвелин возвела давно умершего человека в воображаемый идеал. По мне, так это самая настоящая мания — и к тому же то, что она считала себя единственным человеком в мире, способным его понять и последовать по его стопам, отдает крайним нарциссизмом. Ее нарциссизм ничуть не меньше его ностальгии.

От ее последних слов я остолбенел: она все увидела, увидела параллельные вселенные двух протагонистов даже более ясно, чем параллель между нарциссизмом и ностальгией. Я спросил себя, не пытается ли она сказать, что все читатели в итоге будут вынуждены столкнуться с собственным нарциссизмом, как бы они этому ни сопротивлялись.

Я потянулся к джину, чтобы скрыть свое состояние, но не успел сделать два глотка, как Хелен продолжила:

— К тому же чья это история, твоя или ее?

Мне не нужно было думать над ответом.

— «Плащ Рахманинова» — моя история, хотя Эвелин тоже приложила к ней руку. Разве ты не видишь, Хелен, между историей и воспоминаниями большая разница, даже если одно органично переходит в другое? Я бы никогда не стал другом Эвелин, если бы не сломал виолончель Ричарда. Эвелин привела меня к Рахманинову. С ее помощью он оказался в центре моего исследования ностальгии. Я знаю, звучит безумно, но это правда. Это необыкновенная история, которая случается раз в жизни, и потом ты всю жизнь пытаешься понять, что она означала.

Хелен перебила:

— Это в том случае, если ты еще сможешь правильно соединить все линии.

— Хочешь сказать, они подумают, что это слишком высоколобо?

Хелен заерзала. Она знала издательский бизнес.

— Они не идиоты. Чтобы все получилось, ты должен написать гениально.

— Композиция правильная, и я рассказываю ее своим собственным голосом.

Моя подруга была боевой журналисткой.

— Ты должен попробовать.

— Да, — ответил я, решившись.

Хелен поджала губы; внезапно она показалась мне зловредной кошкой. Конечно, она иногда высказывала рискованные утверждения, но не начались ли у меня галлюцинации?

— А может, стоить все бросить? — спросил я.

— Джордж, не глупи.

— Я уверен, что прав: Рахманинов перестал творить, потому что страдал, а не потому, что не мог дождаться, когда положит себе на счет очередные пять тысяч долларов и станет миллионером.

146

— Отчего именно он страдал?

— Хелен, мы это уже обсуждали. Ты знаешь. Он тосковал по России, по озерам, по своему детству. Он был болен ностальгией…

Хелен перебила, не успел я договорить;

— До черта людей желает вернуться в детство. Все романтики. Половина модернистов. Большинство литературных и киношных изгнанников. Что такого особенного в твоем Сергее?

Я мог бы ее опровергнуть. Я целое состояние потратил на междугородние звонки, два года анализируя с ней ситуацию Рахманинова, пытаясь убедить ее в том, что русские не такие, как все. Русская ностальгия — недуг совсем иного сорта

— Но, Хелен, он был русским. Не немцем, не французом, он был болезненным запоздавшим русским романтиком, а русские другие. Как ты не понимаешь?

— В чем же они другие?

— Они невообразимо, беспросветно мрачные и думают, будто все предрешено.

Хелен знала о русской мрачности — она знала обо всем, — но решила, что сможет лучше все уяснить, если заставит изложить ей все заново, шаг за шагом.

Я сдался и начал сначала:

— Я знаю, что в этом все дело. Рахманинов, которого мы все любим, умер как творец в 1917 году, когда бежал из России. После этого он больше не мог творить. То, что он сочинял, никуда не годилось. В нем что-то сломалось. Навсегда.

— Так в чем же дело: в сексе, несчастной жене, любовницах?

— Нет, — настаивал я, — в чем-то более глубоком, что сложно объяснить, не прибегая к биографии, психоанализу, русской истории.

Я погружался все глубже и знал это, но сложность предмета не могла отпугнуть боевую Хелен.

— То есть Рихард Штраус сказал бы, что Рахманинов потерял свою тень?

— Нет, Хелен, это была не символическая тень, — она бы оскорбилась, если бы я стал читать ей лекцию о Die Frau ohne Schatten[24] которая не может производить на свет потомство, но проблема Рахманинова была не в этом.

— Так почему же так важно продемонстрировать эту творческую смерть через ностальгию, Джордж?

Перейти на страницу:

Все книги серии Коллекция / Текст

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже