Усиление духовного движения и его достигнутую ныне мощь и совершенство мы испытаем опять-таки на понятии меры. Применять греческую меру в качестве критерия духовного движения до сих пор и теперь, у Платона, нам позволяет «Филеб»,[88]ставящий меру и kairos как глубочайшую из мер на первое место среди творческих сил человека, на второе — симметрически прекрасное, совершенное и самодовлеющее, и только потом уже — разум и проницательность. Мы говорили, что драма Сократа, его учение и смерть, привели к утверждению новой человеческой меры, настолько мощной, что слушатели и зрители никак не могли уклониться от исходившего от нее вызова, а превзошедший учителя ученик, несмотря на свое ученическое служение возвысившиийся над таким принуждением, постиг ту мудрость, что всякая мера есть лишь гипостазированный образ благородного человека. Но разве мера, коль скоро она остается просто гипотезой, защищена от того, чтобы снова пасть жертвой софистического обесценения? Ведь и тщеславной ракете, когда ею выпалят из фейерверка, не чужда претензия зажечь новые звезды на фоне ночного неба, и кто вообще тот судья, что судит о состоятельности новой меры? Как гипотеза «отдает о себе отчет» только посредством доказательного применения и поверяет свою истинность только надежностью следующих из нее выводов, так и мера хотя и может утвердить себя в сотворении нового человеческого образа, однако столь огромный риск, втягивающий в игру весь народ, по плечу только богочеловеку, и потому идея, как выражение меры, через посредство культа вдвигается в такие дали, которые доступны лишь тому, кто близок к богу. Чтобы оставаться верной себе и ответственной за себя гипостазой, идея должна вобрать в себя совершенство, и именно потому «несовершенное не может служить мерой чего бы то ни было»,[89] именно потому гипотеза идеи всегда правильна и плодотворна. Но совершенство идеи требует неприкосновенности и защищенности перед лицом разного рода отношений, которые могут истончить сущность до полного ее отрицания, а также непременной тождественности как структуры, так и объема, чтобы она могла претендовать на постоянную значимость. Идея становится чистым неизменным бытием, возвышающимся над изменчивыми отношениями и пребывающим по ту сторону вещей, которые только от него впервые получают свою меру и бытие. И если духовному властителю дарована также та мудрость, что смысл мироздания заключен в человеческой мере, то именно от него нужды господства требуют призыва:
И Вечный говорит: Хочу! — И вы должны![90]
Торжество идеи как божественного дара смыкает два потока мироздания — восходящий, человеческий, и нисходящий, божественный, — в один силовой круг космического исполнения: если гипотеза обеспечивала волевое полагание истинного силами человека, то культовая идея говорит о вечно истинном Едином, о божественном, о покоящейся мировой силе, и тем самым воля и посвящение, деяние и милость объединяются друг с другом, хотя и различаясь по местоположению своих истоков, но в равной мере питаемые первоосновой мира. Сила человека-творца и дар богов состоят из одной и той же субстанции; то и другое объемлется платоническим смыслом идеи. И подобно тому как божественная благодать нисходит лишь на того, чьи глаза уже смотрят вверх и готовы к чистому усмотрению, так и обретение идеи должно было пройти этот путь от деятельной гипотезы к дарующему культу, и наше изложение следует ему же.