Как раз в Виллидже Мона чувствует себя как дома, и только тут она может быть до конца собой. Тут она встречает знакомых на каждом шагу. Эти встречи разительно напоминают коловращение муравьев во время их лихорадочного труда. Разговор осуществляется через антенны, которыми они яростно манипулируют. Не произошло ли где поднятие почвы, жизненно угрожающее муравейнику? Люди взбегают по лестницам и с лестниц сбегают, приветствуют друг друга, жмут руки, трутся носами, эфемерно жестикулируют, проводят предварительные и официальные переговоры, кипятятся и надуваются, говорят по радио, раздеваются и переодеваются, перешептываются, предупреждают и угрожают, упрашивают, участвуют в маскарадах – все в точности как у насекомых и со скоростью, на которую способны лишь насекомые. Даже занесенный снегом Виллидж пребывает в постоянном движении и возбуждении. Хотя абсолютно ничего существенного эта деятельность не порождает. Утром болит голова, вот и все.
Подчас, однако, в одном из домов, которые замечаешь только во сне, можно углядеть передвижения бледного и робкого существа, обычно сомнительного пола, принадлежащего миру Дюморье, Чехова или Алена-Фурнье. Зваться оно может по-разному: Альмой, Фредерикой, Урсулой, Мальвиной; главное, чтобы имя гармонировало с золотисто-каштановыми прядями, прерафаэлитской фигурой, гэльскими глазами. Существо редко выходит из дому, а если выходит, то лишь в предрассветный час.
Мону фатально тянет к таким фигурам. Ее отношения с ними окутаны покровом тайны. Спешка, которая гонит ее по текучим улочкам, может и не таить в себе ничего более важного, нежели покупка дюжины белых гусиных яиц. Нет-нет, никакие другие яйца не подойдут.
Во время нашего проживания у поляков Стэнли и я рискнули вместе вылезти «за границу» лишь однажды. Мы решили посмотреть вестерн с какими-то совершенно уникальными дикими лошадьми. Кино напомнило Стэнли о его былых днях в кавалерии, и он так расчувствовался, что решил в этот вечер работу проигнорировать. В ходе ужина он все время рассказывал свои истории из жизни, с каждой становясь все более нежным, симпатичным и романтически настроенным. Неожиданно он припомнил ту необъятную корреспонденцию, которую мы вели друг с другом в отроческие годы.
Все началось в тот день, когда я увидел, как он едет навстречу по улице ранних скорбей на катафалке, сидя рядом с возницей. (После смерти дяди тетя Стэнли вышла за владельца похоронного бюро, тоже поляка, и Стэнли всегда помогал ему во время погребальных процессий.)
В это время я как раз ошивался почему-то прямо посреди дороги. Я был уверен, что с катафалка помахал мне именно Стэнли, хотя не верил своим глазам. Если бы не похороны, я бы побежал рядом с экипажем и обменялся бы с ним парой приветственных слов. Но я стоял как вкопанный и смотрел, как кортеж исчезает за углом…
Так я впервые за целых шесть лет увидел Стэнли. Встреча произвела впечатление. На следующий же день я сел и написал ему письмо – на старый адрес.
Сейчас Стэнли это письмо вынул – и все другие, последовавшие за ним. Я постыдился сказать ему, что уже давно потерял его письма. Но я помнил, как они выглядели: длинные листы желтой бумаги, исписанные затейливым почерком. Почерком деспота. И еще поистине бессмертное обращение, с которого он начинал: «Мой очаровательный друг!» И это – мальчику в коротких штанишках! Что же касается стиля, то такие письма мог бы писать Теофиль Готье незнакомому ему адепту. А как много было в них литературных заимствований! Но они повергали меня в экстаз. Неизменно! Всегда!