В глуши каждое время года имеет свои чудеса, но постоянны и неизменны – тяжелый, неизмеримый звук от небес и от земли, ограниченность со всех сторон, лесная тьма, ласки деревьев. Все тяжело и мягко, никакая мысль здесь невозможна. К северу от Селланро находилось маленькое озерцо, лужица величиной с аквариум. В нем плавала крошечная рыбья молодь, никогда не выраставшая, она там жила и умирала и ни на что не годилась, господи, решительно ни на что. Однажды вечером Ингер стояла около этой лужицы, прислушивалась к коровьим колокольчикам, но ничего не услыхала, потому что все было мертво; услышала только песню из аквариума. Она была такая тоненькая-тоненькая, почти не существующая, далекая-далекая. То пели эти крошечные рыбки.
В Селланро радовались и тому, что каждую осень и весну видели диких гусей, тянувшихся караванами над пустыней, и слышали их говор в небесном пространстве, он звучал словно человеческая речь. И казалось тогда, будто мир замирал на минуту, пока вереница не скрывалась. Не чувствовали ли люди в этот миг, что в них будто закрадывалась какая-то слабость? Они снова принимались за свою работу, но сначала глубоко переводили дух, словно услышали чей-то призыв из далекого мира.
Великие чудеса окружали их всегда: зимою – звезды, зимою же часто северное сияние, небесный свод из крыльев, фейерверк у Господа Бога. По временам, не часто, не постоянно, а изредка, слышали они гром. В особенности это бывало осенью; кругом – тьма, и люди, и животные настраивались торжественно, скот, возвращавшийся с пастбища домой, сбивался в кучу и не двигался. К чему он прислушивался? Ждал ли конца? И чего ждали люди в поле, стоя под громовыми ударами и склоняя головы?
Весна – да, ее резвость, и безумие, и восторг, но осень! Она порождала боязнь темноты и настраивала на молитвенный лад, чудились призраки и слышались таинственные голоса. В осенний день, случалось, люди выходили и искали чего-то, мужчины искали заклятого дерева, а женщины – скотину, которая бегала сломя голову, наевшись грибов. Домой возвращались, напитав душу множеством тайн. Вдруг наступят нечаянно на крота и накрепко притопчут заднюю часть его к тропинке, так что ему уже не оторвать верхнюю часть туловища от земли. А то вдруг наткнутся на гнездо горной куропатки, и пред ними вырастет разъяренная самка. И даже больше мухоморы не лишены значения, человек не зря смотрит на них. Мухомор не цветет и не движется, но в нем есть что-то властное, он чудовище, он похож на обнаженное легкое, что живет и дышит без тела.
В конце концов сломилась и Ингер, она ударилась в религиозность. Могло ли этого не случиться? Никто в глуши этого не минует, здесь не только земные стремления и бренность, здесь благочестие, и богобоязненность, и пышное суеверие. Ингер, наверное, думала, что у нее больше, чем у других, есть причин ожидать небесной кары, и кара эта непременно последует. Она ведь знала, что бог ходит по вечерам и озирает всю свою пустыню, а глаза у него сказочно-огромные, ее-то он уж найдет! В ежедневной своей жизни она не так много могла исправить; конечно, она могла запрятать золотое кольцо на самое дно сундука и могла написать Элесеусу, чтоб и он тоже постарался исправиться; но кроме этого, ничего больше не оставалось, как побольше работать и не щадить себя. Еще одно она могла сделать: одеваться в скромные платья и только по воскресеньям надевать на шею узенькую голубую ленточку, чтоб отметить праздник.
Эта ненастоящая и ненужная бедность являлась выражением своего рода философии самоунижения, стоицизма. Голубая шелковая ленточка была старенькая, Ингер спорола ее с шапочки, которая стала мала Леопольдине, местами она выгорела и, по совести сказать, порядочно испачкалась – Ингер носила ее теперь в виде смиренного украшения по праздникам. Ну да, преувеличивала и подражала нищете в хижинах, она притворялась бедной, а разве заслуга ее была бы больше, если б она одевалась так бедно из нужды?
Оставим ее в покое. Она имеет право на покой!
Она страшно преувеличивала и делала больше, чем следовало. В усадьбе было двое мужчин, но Ингер следила, когда они уходили, и сама пилила дрова. К чему было это мучение и эта эпитимия? Она была такой незначительный человек, такой ничтожный, ее способности были такие обыкновенные, жизнь ее или смерть пройдут незамеченными в стране. Только здесь, в глуши, она представляет нечто. Здесь она была почти большой, во всяком случае, больше всех, и ей казалось, что она достойна всех кар, какие на себя налагала. Муж сказал ей:
– Мы с Сивертом говорили, что не хотим, чтоб ты пилила за нас дрова и мучила себя.
– Я делаю это ради своей совести, – отвечала она. Совесть? Это опять навело Исаака на размышления.