И – ка-ак духанет в басовый аккорд: шквал перегарный оплеухой в морду. А мне все равно – взял бутыль за горло да пошел на Суворовский бульвар, чтоб в теньке оприходовать эту гадость вместо музыки, раз ничего не играют.
Только вот пробка что-то не вытаскивается.
Верчу я бутылку так, сяк, по дну ладонью, коленкой стучу – ни в какую, ни на миллиметр. Авторучку сломал – хотел внутрь протиснуть. Мизинец вывихнул. Пробка ж ни с места – приросла, пустила в стекло корни. Прямо клин какой-то, что свет извел. А подумать – кусок деревяшки, щепка.
Изнемог я с этой пробкой, хотел было бутылку устаканить в урну, а вместо книжку достать – та, поди, уж точно сразу откроется.
Но не тут-то было.
Там, на бульваре, стояла напротив скамейка. И два битюга на ней в кожаных польтах (я своих обезьян сразу узнал по покрою – такой фасон имелся только у Баламуда, чадского моего подельщика). Оба лысые, с усами. Только один побольше, а другой в очках – ему по плечо и виду более благообразного, похож вроде на барсука.
А погода кругом – чудо в юбочке: начало июня, птички, солнышко, липа цветет, и запах от нее волнами ходит.
Смотрю, те двое воблу, тарань или плотву какую – издали не опознать, брезгливо так, щепотями ломают надвое: один держит, другой тянет.
Но вот бросили рвать, и Барсук мне рукой машет, подзывает.
Я смекнул – надо чего или насчет воблы кое-что хочется выяснить – взял да и подошел к ним: человек-то я, в общем-то, вежливый, податливый, можно сказать, – а что виду они – не по мне – такого, то это – это, думаю, ничего: все ж таки, как все – прохожие.
Подхожу, а Барсук мне и говорит – чего, мол, ты бутылку бросил? Совсем дурак? Неси сюда – мы тебе выдадим штопор.
Принес я бутылку (чудо, что еще никто не потырил). Хотели они мне ее штопором чпокнуть – не тут-то было. Повозились, покрутились – только растянули в проволоку штопор из ножичка швейцарского.
Плюнули. Ладно, говорят, хлебни нашего. Достали из портфеля такую же, но початую. Хлебнул, а свою за пазуху прячу – еще пригодится, думаю, раз попался экземпляр такой уникальный – прямо камень преткновения, что ли.
Тем временем хлебнул я еще из подарка.
Стали расспрашивать. Точнее – Барсук делал мне вопросы.
А тот, что грозный с виду, почти всю дорогу стремного пути моего помалкивал – видимо, то ли цену себе набивал, то ли оказалось, что плевать ему на меня.
А я и отвечаю, сопротивляться не думаю даже – два месяца ни с кем не чесал, дай, думаю, слова хоть какие вспомню, языком на ощупь.
Сначала, говорю, занимался математикой, был аспирантом, в универе решал задачки всякие по математике, а потом жизнь кувыркнулась и пошла, пошла коверным во все тяжкие – сдурел, говорю, совсем – науку на мели кинул, спекулянтом стал – перестал – чуть не шпокнули из-за денег; стишки с горя начал придумывать, вот и жена прогнала из дома, доигрался, говорю, дурень.
Раньше, говорю, когда замуж шла, думала – за академика прется, да не тут-то было.
– Обозналась, – говорит, – звыняйте, батьку, а мне иную партию пошукать треба.
Украинка она у меня, червовая дива – красива-ая, – ну як панночка прямо. Брал я ее из Житомира, на конференции в Киеве познакомился: была она на заработках – горничной в столичной гостинице. А теперь вот одна по квартире моей – родительской – шастает. А может, и не одна, не знаю… Поди, уж и карточки мамины со стен в сервант запихала. Однако ж забыть ее никак не могу, как не силюсь. Сроднилась она мне, не то что я ей: чужой совсем придурок. Думал недавно собаку купить – подружиться с песиком, развеяться – да вот сам бездомный, куда я щенка приведу, а с собой таскать – утомится бедняга.
А подумать – деревня она у меня деревней: сельская жительница, малоросска – ей бы яблоками на базаре торговать, а тут нате: прописка в столице, трехкомнатная хатенка на Плющихе. Да еще мужнины сбереженья – хватит года на три сплошного шика.
К тому ж, говорю, мужа-то самого похоронила заживо…
На самом деле, говорю, я ее даже жалею – она от глупости такая злая. Бедненькая она, неграмотная почти – половину слов по радио не понимает: как раз от нее-то я и говор такой перенял придурочный – vox populi, не отделаюсь никак. Да и не хочу, если честно: из любви, из памяти, что ли.
Да-а, вздыхаю, была червовая, стала червленой.
И еще хлебаю из халявы. Хлебаю – и вдруг чую: разобрало меня хуже некуда. Понимаю, что вру-завираюсь, а стоп себе сказать не хочу – не потому, что вздумал пожалеть себя, а потому, что слишком я себя ненавидел все это время.
Очнулся я, смотрю на соседей по лавке – Барсук вроде проникся: хлопнул напарника по лопатнику, где сердце – кричит:
– Наш человек, наш мальчик!
– А я, – чуть он не прикусил мне ухо, – семь лет оттрубил профессором филологии в Лумумбе, слыхал про контору такую? А теперь вот – на-кося: бухгалтер!
Тут я смотрю: а Барсук-то – в стельку. Как насчет второго биндюга, не знаю: молчит он все, а этот уж как пить дать.
Барсук тем временем – вроде как от болтовни моей – обмаслился, раскис совсем, мне шепчет: