«Ни в ком зло не бывает так привлекательно…» — начиналась чесотка во членах девы. Когда нельзя и на дворе 1977 год, то страсть открывалась, как рана, настежь и молниеносно. И вообще вред от оборванных цитат измеряется количеством революций. Капнешь небылой никогда каплей раба — и получи девяностые. Поразительный мальчик в клубном прикиде был я. В советских школах прикида не говорили, но сейчас уж пенсия, мне все можно — и я собираю все современное. Особенно люблю русские слова — до слез, до неловкого чувства, похожего на стыд. Котлы — часы. Загадочно, правда? Зюга — две копейки на языке карточных шулеров ХХ века, по сведениям лингвистов из НКВД 30-х. Да, вы правильно расслышали: длинное мне все можно вместо простого победительного могу — да, окружной прокурор моей души остался на посту, никому не верит, истерит, но хрипеть о боли без уловок бонтона умеет, не конфузясь провинциальных гусей25. По девочке у «Мороженого» — ларек стоял близ кафе «Лира», ныне покойного, — читалась хорошая провинциальная школа, не более месяца назад оконченная, где основным вопросом философии, решенным блестяще, была первичность бытия. Первичность постреливала глазками в сторону смущенного, нахального и бесправного сознания. Оно буйно и факультативно зеркалило выходки бытия, как хулиган, отражающий барышню. Извините, я выражаюсь витиевато, но смысл от меня не страдает, не волнуйтесь, его нет. Вернемся в 1977. По случаю первичности девочкины губы алели на всю Тверскую, до Белорусского вокзала. До Теплого стана долетал оранжевый луч отражения, теплый горячился, у ало-рыжих губ тормозили такси, каменели прохожие, заглохли две бетономешалки, старушки грозили всеми пальцами. Вопросы философии (какое время погибло!) — все были отвечены, стали риторическими, наступил философский коммунизм: от каждого по философским способностям, каждому по философским потребностям, ибо не фиг26, когда все ясно. Мое сознание было продукт высшего психического усердия мозга и легко решало любые задачи, приличествующие гению; запоминало идеологемы без труда и сопротивления души несмотря на ошибки в логике. Загадочное нарастание классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму было восхитительно неуклюжим. За всем этим сговором мнилась космическая тайна, но поговорить было не с кем, и мы плевались броскими цитатами из врагов. Мимо шли девочки, о ту великую пору еще обязанные быть девственницами ввиду соглашения с традицией бабушек, помнящих вынос брачных простыней гостям. Подпившие гости смотрели на белое полотно, оценивая размер алых и бурых кровавых пятен. Мы, мальчики семидесятых, фоновым знанием своим видели всех девочек плевообязанными, покорными, второстепенными, вынесшими-на-плечах-все-тяготы-войны и родина-мать-зовет. Сияющая каша дум о девочках создала эпоху.
* * *Мальчики помнились и помнились; я не знала слов мейнстрим и маргинал: хороша бессловесная жизнь невежды; мальчики пригодились потом, в газете, как импульсы тоски по неведомому: сколько правд на свете и что за это бывает? Стигобионтные амфиподы слушали «Турангалилу» Оливье Мессиана. Люблю. Вот люблю.
Мальчики в очереди за мороженым липли к памяти сладкими — сейчас невозможное сравнение, но мне плевать — форточками, за которыми свет, но я не знаю, где центральная дверь, а форточек мало. Мальчики сомневались в системе. От игры в острые слова, смягченные шелухой ша, веяло чем-то пограничным, опасным, вроде добрачного секса при Кальвине. Я еще не знала, что усомнившимся в базисе грозили кары. Мальчик в наиболее синем диссидентствовал каждым поворотом твидового плеча, а я не понимала, почему получается так навылет и вызывающе. Разобраться — где секс, а где политика, где казни, где вырубка логики с усекновением смысла — я еще не могла. Мир был весь вымышлен, и я привыкла, не успев оторопеть. Например, идеалист было ругательное слово, непонятное крайне. А вот идеология, как ни странно, нет, не ругательное. Религия булькала в реторте как опиум народа. Народ, источников не читавший, вслед за Ильфом и Петровым настойчиво добавлял для. Я захотела недоступных умных мальчиков, как в синих твидовых пиджаках за мороженым у подножья «Лиры», которые громко плюются философской шелухой, не оглядываясь на милиционера.
* * *