— А вот и я! — весело объявил ты, неслышно проникнув в открытую дверь: тетя Шура проветривала комнату. Прикрыв глаза, глубоко втянул носом воздух. На столе высилась на блюде горка горячих оладьев. У двери на табуретке стоял уже погасший керогаз с черной сковородкой, рядом в тарелке темнели подгоревшие куски. Усадив тебя, тетя Шура поставила эту тарелку на стол, а блюдо благоговейно убрала в шкаф. Ты знал, кому предназначаются оладьи: тем полиомиелитным детям, которых тетя Шура и еще несколько женщин взяли под свою опеку. Сами, конечно, они не вытянули бы их, но им помогали. Один приносил стакан муки с отрубями, другой — пару крупных кремоватых гусиных яиц, третий — запотевший кусочек сала.
— А сама? — пробубнил ты набитым ртом.
Тетя Шура ласково прикрыла глаза.
— Ешь!
Бабушка провожала их до двери, на ходу сглаживая своей любезностью опасное нерадушие хозяина. Возвратившись, упрекала: как он держит себя, не задаром ведь делает, они благодарят, хотя могли бы приказать и чинил бы как миленький. Дед помалкивал, он был дальновиднее и тоньше ее. Часовых дел мастер всегда может сослаться на отсутствие какой-либо пружинки, и попробуй определи, саботаж это или пружинки действительно нет. Немцы, видать, понимали это, поэтому предпочитали не вести разговор с позиции силы. Да и зачем, если, несмотря на внешнюю неприветливость, старик безотказно ремонтирует все, что приносят ему? Безотказно и качественно, а немцы ценят мастеровитость, Словом, дед имел право на несуетность.
— За большой кусок хлеба!
Взрослые заулыбались, — кроме деда, он сидел с набрякшими мешками под глазами, зато растроганная тетя Шура все кивала и кивала седенькой головой.
Молча ставит перед тобой белую розетку с мелко наколотым сахаром: Первое мая! — и ей так хочется побаловать тебя. Однако ты отодвигаешь розетку.
— Им отдай.
Им — это больным детям, тетя Шура понимает тебя и грустно, благодарно улыбается.
— У них тоже есть. Это тебе. Возьми, пожалуйста.
— Нет.
Тетя расслабленно опускается на стул. В эту минуту она готова простить судьбе все невзгоды, потому что на свете есть такие дети, как ты.
Извинившись, что обстоятельства вынуждают тебя несколько заблаговременно поздравлять ее с днем рождения, протягиваешь незаклеенный конверт, а когда Фаина настороженно берет его, скромно отходишь к этажерке. Пластмассовый будильник, так оглушительно тикающий в иные минуты, ракушка, узкая ваза с двумя камышами — один чуть длиннее другого, портрет Есенина, где он полулежит, задумчиво кусая травинку… Как ни в чем не бывало рассматриваешь эти нехитрые украшения ее одинокого жилища, а тем временем за твоей спиной…
Сперва, по-видимому, она вынула авиационные билеты, потом театральные. Большой театр Союза ССР… Не верит глазам, не понимает, не может понять. Шагнув к этажерке, осторожно трогаешь пальцем соломенного бычка. Подарил кто-нибудь? Или сама купила? Сама — кроме тебя, ей дарить некому. Ты тоже не шибко балуешь ее подарками; она не отказывается, но всякий раз такая му́ка стоит в ее глазах. Ей ужасна мысль, что тут срабатывает некий негласный закон, предписывающий одаривать любовницу. Она ничего не хочет от тебя и никогда ничего не просит, но сейчас…
— Прости… — виновато смотрит тебе в глаза. — Я занята сегодня. — Усилия стоит ей произнести это.
— Но ведь ты домой собиралась.
— Домой…
Недоумение сменяется слабой тревогой. Домой и без тебя?
— Сегодня «Спартак» по телевизору, — быстро говорит она, успокаивая.
Урезонивающе берет за тонкую загоревшую руку в ажурном браслете, но Лариса грациозным движением высвобождает руку.
— Ну хотя бы объясни, в чем дело, — настаивает Башилов. Он потяжелел весь, его тянет земля, а она такая воздушная и тонкая перед ним и загадочно улыбается.
— Женщина не должна все объяснять, милый…
Два билета. Нет, нет, обязательно выслать сюда — иначе какой же это подарок? Башилов мямлил в трубку, что все спектакли в Большом идут с аншлагом, а «Спартак» тем более, он сам еще не видел его…
— Я отблагодарю кого надо, — сдержанно сказал ты.
— Я понимаю. Я понимаю…