Еще бы не вспомнить! Мне стало как-то даже жаль его. Вот он идет по бульвару — высокий, черноволосый, с курчавой бородой, горбатым носом и пронзительными глазами, он идет, немного загребая руками, ставя на пятку ногу в свободном мягком ботинке — легкая скачущая походка человека, которого не гнетет груз настоящего, значит уверенного в себе человека; человека без прошлого; человека, не боящегося завтрашнего дня, — ибо легкость это отсутствие памяти, ибо только легкий человек не имеет прошлого, а значит и не боится будущего, — ни боль ни радость не трогают его — так он устроен, так устроена его жизнь, не оставляющая в нем отпечатка.
Что он видит перед собой? — Легкую майскую листву; призрачный коридор бульвара; Томочку Лядскую среди других случайных прохожих, возникающих, как тени, и бесследно исчезающих за спиной; дома, которые его воображение не в состоянии населить людьми; гулкие улицы; ничего не говорящие афишки; магазины, в которых ему нечего купить.
Он слышит обрывки фраз без значения и смысла, шелест дерев, гул моторов — весь этот ни к чему не обязывающий городской шум, невнятный, как шептание ветра.
Он не чувствует даже своего тела, ладно скроенного и крепко сшитого, нигде не жмущего, не натирающего бока, прекрасно облегающего его со всех сторон, не мешающего ни в чем своими подстрекательскими позывами, плотно и ловко сидящего на нем, легко принимающего любое положение и вливающегося в любую одежду.
О нем нельзя сказать ничего дурного, он приятен и легок в общении, люди обычно и не подозревают, что он смеется над ними, но даже когда подозревают, прощают ему этот смех, ибо смех этот не задевает их — он легок, как ночное безветрие.
Тьфу, похоже на Томочкины мысли, — думаю я и спрашиваю:
— Да, где же вы меня могли видеть?
— Сам не знаю.
— Ну а дальше-то? — задаю я наводящий вопрос. Хоть что-нибудь бы придумал — ведь как ни кинь, а привлекательный мужчина. Кто интересно в нем сейчас сидит — Серж? Расслабленный?
— Дальше? — позвольте вас проводить. Меня зовут Геннадий Лоренц, — так он представился и сразу же на ходу заговорил о птицах (какие у него птицы дома).
Расслабленный! — расслабленные все птиц любят. Но, хоть у меня и мелькнула подобная мысль, слушать о птичках было интересно. Этот голос, говорящий о щеглах и канарейках, был для меня чем-то вроде сладкого яда. В конце концов Геннадий позвал и к себе: «посмотрите птичек, выпьем чаю, поболтаем» …
Я в нерешительности пожала плечами.
Читатель, если ты думаешь, что мне одними уговорами удалось успокоить тело Марины и душу Томы, ты просто чудовищно ошибаешься. Дело обстояло, куда как сложнее и, можно даже сказать, пикантнее. Вначале я гладил ее по головке, шепча ей на ухо что-то вроде: «Ну, моя дорогая, оставь, успокойся, что ты! — я все устрою». Потом я стал целовать ее шею (ведь я пока не освоился с новою ролью), и губы, и плечи, и грудь… Поймите меня: все еще воображая себя мужчиной, я, как умел, по-мужски, успокаивал: касался ладонями бедер, гладил живот… — и вот Марина вдруг, вздрогнув, ответила мне, и вот мы обе уже осознали, что зашли далеко, что возвращаться назад слишком поздно (да и зачем?) и что нам остается лишь только доканчивать начатое.
Так что первые радости любви в женском теле носили у меня отчетливо выраженный лесбийский характер. А признаться, если бы можно было выбирать, я б пошел в лесбиянки.
Вот почему я в нерешительности пожимала плечами, когда Геннадий пригласил меня в гости.
И все же пошла. Для начала я лучше кого-то другого, — такова была первая мысль, — я все ж-таки знаю себя, как пять пальцев, и, если с кого начинать, так с себя… Вот только вдруг это расслабленный — мало радости! — а, скорей всего, он — это именно он. Или — еще того хлеще — Марина Стефанна (не ее ли все это проделки?) — тоже знаете… все-таки опять женщина… хотя!.. Впрочем, что гадать-то? — может, это вообще кто-нибудь третий, десятый?.. Может, сегодня все обменялись телами? Этим надо пользоваться — в целях познания сущности.
***
Вас, наверное, удивляет, почему я так мало места уделяю ощущениям в новых телах? Читатель, а как описать ощущение? Тем более — новое? Что-то было, конечно, но что — я почти что забыл. Ведь все это ново лишь малое время, а потом привыкаешь и перестаешь замечать. Помню только, что, будучи Сержем, я чувствовал постоянный зуд в промежности, а теперь, когда стал Томочкой, у меня сильно чесались груди. Никаких подобного рода неприятностей в своем удобном ладном теле я не знавал отродясь.