Голова кружилась, томящая слабость разлилась по всем моим членам, и легкая тошнота подступала к горлу. Неожиданно я вдруг почуял горячие влажные волны, прилившие между ногами, и… от ужаса вздрогнул, остолбенел, еще просто не веря… У меня началась менструация — обыкновенное женское.
Странное чувство, читатель, — такое впечатление, что с твоим телом что-то происходит, а ты ничего не можешь поделать, — как во сне.
— И там так ужасно пахло, — произнесла между тем Щекотихина.
— А! Где? — воскликнула я. Я ушла в себя, так, что все позабыла вокруг. Надо было быстрей что-то делать. Я засуетилась. что мы делаем в таких случаях, милые подружки? — вата? бинт? черт возьми! — у меня же и нет ничего.
— Ну, в этом сне с птичками — каким-то навозом.
— Да? сильно пахло? — спросила я, — это ужасно, Марина, ужасно — просто ужасно (черт!) — Слушай, у тебя нет ваты?
— Откуда? — ты же видишь мне нечего надеть. Сама хотела просить…
— Что ты, у меня ничего нет для тебя — вскричала я в панике и добавила тише: — пожалуйста, поставь чайник — я сейчас приду.
Натирая промежность сырыми трусами, я беспорядочно рыскал, метался в поисках хоть чего-нибудь подходящего к случаю. Нашел чистый носовой платок и уединился в туалете… Дальнейшие подробности уже не литературны.
Но то, о чем я там думал, будет уместно предложить на рассмотрение публики. Думал о многом! И, во-первых, я проклинал свою злую судьбу, попустившую мне стать менструшкой, приведшую в этот проклятый сортир… А во-вторых, я пытался умом охватить масштабы всех этих обменов. Пока было ясно лишь то, что я — Томочка, расслабленный — Марина Стефанна, Серж — скорей всего пришел в себя, Марина — видимо, Геннадий, тогда Томочка — во мне. Но может быть подключены еще какие-нибудь тела и лица? Потом, непонятен сам механизм: кто здесь главный виновник? — Геннадий? Марина? — черт их знает! а может опять тарелочники? О, это было бы просто ужасно! — тогда они мне, пожалуй, внушат, что я — Томочка, и ходи с этой ватой. Нет, об этом и думать нельзя — страшно! — подслушают, превратят в Лядскую, в Лоренца, — и притом, может быть, навсегда…
Хоп! — вот тут-то и выход! — ведь тогда все станет на свои места. Прекрасно! — я понял, что, если я в теле Томочки буду сознавать себя Томочкой, то и буду Томочкой; тогда как Томочка во мне — станет мной, — то есть, я вернусь в себя. Прекрасно, но?.. Я вышла на кухню несколько ободренной и сразу спросила:
— А что за птицы были в клетках?
— Разные, — канарейки, чижики, чечетки. Они раскрывали рты, но не пели…
— Как не пели?
— Так. Как в немом кино: совершенно немой сон.
Ну а это тебе еще зачем? — действительно, совершенно не твой сон. Меня этот сон что-то стал беспокоить: какой-то «красный диван», «пахли», «не пели» — зачем он это выдумывает?
Вполне вероятная вещь, что среди моих читателей окажутся и тугодумы, так вот для них объясняю: если из тела Марины говорит со мной именно Лоренц, и если он хочет убедить меня в том, что, побывав в его теле (и в его доме), богиня вернулась в себя, и в себе по сию пору пребывает, — если он хочет, чтоб я в эти байки поверил, — поверил в то, что сейчас со мной говорит Щекотихина (но не калека); — он (трясун) должен в точности описать то место, где она (эта русская Венера) была, пока он сам был здесь, — описать в точности, а не рассказывать небылицы о немых птицах, каких-то особых запахах, несуществующих бульварах, красных диванах.
— А ты садилась на этот диван? — спросил я.
— Да — я на нем отдыхала от тряски.
— Ничего не понимаю…
***
Если бы передо мной была и вправду Марина Стефанна, и если бы ей действительно приснился сон, я бы истолковал его так:
Марина-то уже женщина в летах — ей уже побольше сорока. У нее в жизни уже немало всего было — никак она не весталка, Венера она, одно слово, и потому так много клеток с птичками, которых она кормит. Естественно, многих за свою жизнь накормила она своими прелестями, эта хтоническая богиня. И вот уже приходит что-то вроде угрызений совести: дрожащей рукой она кормит птиц, но и привычным жестом смиряет дрожь этой руки. Очень тяжелый, неприятный, неопрятный сон ей снится: она — расслабленный мужчина среди этих ужасных запахов. Не приснится такой сон молоденькой девушке — нет, только сорокалетней жрице может присниться такое — жрице, знающей о любви все — всю подноготную. И она отдыхает от тряски на красном (что за цвет!) диване — и перед ней два окна на бульвар…
Эта пахнущая навозом комната с немыми птицами (подавленными желаниями?) — ее видавшее виды тело; двумя глазами-окнами смотрит она из него на бульвар, но нельзя ей, сорокалетней даме, на бульвар — и птицы в ней замолчали, и душа ее парализована, вся дрожит… Неужели это симптомы старости? Неужели опыт не ведет к пресыщению, к покою, но только — к угару вынужденно усмиряемых страстей? — нет! — и привычной рукой успокаивает она свою дрожащую душу, и все-таки кормит своих пахнущих примолкнувших птиц, а потом отдыхает на красном диване — возраст берет свое.