Они учили позиции рук – согнутые в локтях, прямые, одна прямая, другая согнутая, учили правильные шаги («Шаг должен быть резким, Слава, не смягчай» — «Я не смягчаю!» — «Ты пружинишь!»), учились объединять положение рук и резкий шаг в единый танец. Когда удавалось повторить несколько движений подряд, ни разу не сбившись, Славу охватывал пьянящий азарт: он чувствовал, как тело синхронизируется с музыкой, становясь одним целым со звуком. Он следил за движениями Мурата, поражаясь идеальности момента – когда он танцевал, другие затихали, и сам Мурат, казалось, не видел вокруг никого и ничего. Тогда Слава ловил себя на легкой зависти – не к чужой способности к танцу, а к этому слиянию с искусством, которое он так редко стал испытывать.

Он помнил, как это было раньше: он, холст, акварельные краски, и больше никого и ничего: ни мира, ни людей, ни его самого в привычном понимании себя. Все двери открыты: ни петель, ни преград, ни стен, ни оконных рам, никаких нагромождений и конструкций, могущих отделить его от искусства, потому что в те моменты он и был искусством. Он был легок, бестелесен, невесом, неподвластен времени и пространству, он был тем, что называлось Богом, он и был Богом, весь мир принадлежал ему.

Те, кто может прикоснуться к искусству сердцем, везунчики – им доступна радость его открытия в себе. Те, кто сердцем может его создавать, Боги — им доступно высочайшее проявление всемогущества. Мурат был на вершине своего Олимпа, Слава – у его подножия. Горе-альпинист, ему придется трудно взбираться обратно в гору…

Когда музыка стихла, а занятие объявили оконченным, Мурат обернулся на Славу, спрашивая его одного:

— Ну, как занятие? Придешь ещё?

Он завороженно кивнул:

— Точно приду.

Не ради танца, но ради искусства. Искусство поселилось в его теле, и он чувствовал, как оно требует выхода, требует той самой точки тишины, в которой останется лишь момент сотворения нового.

— Приду, — негромко повторил Слава, делая от зеркал шаг назад.

Лев [83]

Все, кто были знакомы и с ним, и с Мики без всяких сомнений считали их «двумя каплями воды» или «яблоней и яблочком, упавшим неподалеку». Лев слышал об этом все те годы, что воспитывал старшего, начиная от его дошкольных лет: «Такой беленький, прямо как ты на детских фотографиях» — говорила Пелагея, и заканчивая трудностями переходного возраста: «Твоя маленькая копия» — любил повторять Слава, имея в виду характер, а не внешность.

Сам же Лев редко видел себя в Мики, а Мики – в себе, и хотя некоторые сходства он вынужденно признавал (похоже, они оба склонны к зависимостям), во многом сын казался ему совершенно другим человеком. Больше похожим на одного парня, чем на самого Льва.

Тем самым парнем был Шева. С тех пор, как Мики вступил в подростковую фазу, Лев не мог отделаться от ощущения, как сильно Мики похож на Юру. Конечно, не абсолютной похожестью: так, например, Лев признавал за Мики абсолютное интеллектуальное превосходство, когда Шеве отказывал в уме в принципе (любил он его, в общем-то, не за это), и, конечно, Мики был лучше развит во всём, что неизбежно влечет за собой высокий интеллект: и в юморе, и во взглядах на жизнь, и в колкостях, которыми больно бросался в родителей.

Как ни тяжело было это признавать, сходство Мики и Шевы заключалось в отчаянии. Они казались ему одинаково отчаянными и отчаявшимися: отчаянными в своих поступках, и отчаявшимися сами по себе, независимо от поступков: Шева цеплялся за клей, Мики за курево, Шева взрывал ванную комнату, Мики уходил в ночи за Артуром, Шева размахивал битой перед стариками, Мики покупал яд в даркнете, Шева вскрывал вены, Мики…

Лев всегда вздыхал, когда доходил до этой аналогии. Мики, казалось, уже десятки раз проделал это в своих мыслях.

Они были худощавыми и угловатыми, одинаково смотрели из-под насупленных бровей, у них похожим образом ломался голос (или Лев просто не помнил, каким был голос Юры, и подменял его в своей памяти голосом Мики). С тех пор, как он застал сына за поисками таблеток для самоубийства, он боялся одного: повторно пережить с Мики то, что уже когда-то переживал с Шевой.

Конечно, в первую очередь он думал о суициде, и почти никогда – о наркотиках. Да что там «почти» — просто никогда. Ни разу за все пятнадцать лет, что он знает Мики, такого не приходило в голову: где Мики, а где наркотики? Он же не такой, они же нормальные, он же точно знает… Что-то такое он думал о собственной интеллигентности и сыновьей сознательности, напрочь забыв, и что и Юра был сыном профессоров, а не пьяных забулдыг. Иногда родительство просто даёт тебе под дых, кем бы ты ни был.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже