— Вот, — сказал командующий, со стуком положив указательный палец на карту, — вчера ты потерял свои машины здесь. Тебя перехватили при наборе высоты. Капитан, — сказал он кому-то невидимому, — давай твоего люфтваффе.
— Честно?
— Ты, Саша, посади ее, — сказала Рита мужу. — Сегодня с нашей фермы Кондрат за витамином едет. Скажи ему, я просила. Нехай девка в кабине едет, пылища-то…
— А садик? Мамка, в садик же! — рассудительно втолковывал ей старшин.
А у Ольги отчего-то вдруг защипало в носу.
Когда Валеев пришел, это ощущение еще больше укрепилось. Жоглов смотрел в маленькие круглые и тусклые глаза Валеева, смотрел, как шевелятся его губы, плотные, обветренные на этюдах, которые он пишет в любое время года и в любую погоду, и ему сделалось как-то не по себе. Не любил он ни таких отношений, ни таких уклончивых людей.
— Чует сердце, товарищ генерал, сегодня будет жаркая ночь.
— Ну как вы там? — спросила Мария Сергеевна, чуть отстранясь, чтобы увидеть лицо Стеши.
— Никак нет, товарищ полковник, мы вместе не служили.
Военный летчик первого класса капитан Александр Барышев получал новое назначение. За плечами капитана остались восемь лет службы в частях ВВС вообще и три последних года службы — в пустыне. Среди раскаленных песков — бетонная площадка с капонирами, с радарами, с КП, с мастерскими, словно оазис, хотя и этот оазис оставался пеклом. Там некуда было деться от раскаленного песка — он хрустел на зубах, был в борще, в волосах, раздирал веки, слоем лежал на планшетах. Там, казалось, не было ничего земного на много километров вокруг. И Барышев, проведший свою юность в богатейшем зеленью, водою, небом, мягким солнцем и снежной зимою крае, эти три года прожил точно на другой планете. Больше того, даже на высоте ему казалось, что он ощущает раскаленное дыхание пустыни. Так казалось всем летчикам. Они знали, что в армии их зовут сайгаками (кто-то прибыл из штаба и привез оттуда эту кличку). Командира полка, длинного, сухого и черного, как обгоревший шест, подполковника, окрестили «отец-сайгак». Комэск-два на очередном инструктаже предложил позывные: «сайгак»… «сайгак сто четвертый», «сайгак ноль пятый». (Это был бы Барышев.) Но подполковник, поглядев на комэска-два скучными глазами, сказал: «Чтобы я этого больше не слышал».
— А я, дура, еще и не спешила! А ты уже дома! — бормотала Светлана. — Не написать двух слов и грянуть, словно с облаков!
— А вы, значит, улетаете к своим больным от нас? Прощаетесь, значит?
Почему-то о Викторе своем, отце Сережки, она не вспомнила за эти дни ни разу, и ни мать, ни отец не заговаривали с нею. Она была благодарна им и только отводила в сторону глаза, когда ловила на себе взгляд, исполненный сочувствия и вопроса.
— Товарищ генерал! — услышал Волков голос командира. — Открылся океан, высота двенадцать тысяч метров!
Пора было прощаться. А у Меньшенина было такое ощущение, точно он не все сделал, не все сказал, не все увидел, что хотел и что был должен. Он вспомнил свой вчерашний вечер в гостинице. Вечер тишины и одиночества. Внизу, на первом этаже, в ресторане, лихо работал оркестр. Но сюда, на четвертый этаж, звук едва доносился — приглушенный и облагороженный каменными стенами, устойчивой по старой моде мебелью и коврами. И горела одна-единственная настольная лампа, и никого не было более в большом двухкомнатном номере с окнами на центральную улицу. И на улице шел снег, от сумерек синий, теплый и настойчивый. Из окна была видна большая часть города, города, о существовании которого он прежде знал только номинально и в котором ничего очень личного, близкого для себя не предполагал.
И все-таки Арефьев снова некоторое время помолчал. И лицо его, маститое медицинское лицо, утрачивало профессиональную любезность, и на нем проступали бурые пятна волнения.
Он принял решение, и ему стало легче. И озорно как-то, и немного грустно.
Подошла девушка. Барышев глянул на нее холодно. У стойки они стояли только вдвоем. Барышев посмотрел ей в глаза. Они были полны тишины и печали. Она сказала:
И Волков, весь светясь гордостью и несколько смущенно, сказал маршалу:
— В другой раз, шеф, в другой… — ответил полковник.
Ничего никому не надо было объяснять. Что это был Рыбочкин, а не Курашев, тоже было ясно всем: Курашев при его росте не вместился бы в лодку.
А времени еще оставалось много. Еще не закончен был обход, не все перевязки сделаны. Еще надо побывать в материальной и составить требование на завтра в аптеку, еще надо было поработать с историями болезни. А силы иссякли. И словно потускнел день, прекрасный осенний день со снегом, который неожиданно пошел, точно специально в минуту отъезда Меньшенина, и прямо на глазах выбелил асфальт, и все летели и летели какие-то удивительно мохнатые снежины.
За секунду до этого Курашев не собирался этого говорить. Старик коротко, через правое плечо (он лежал, опираясь на левый локоть) глянул на него и натянул вожжи. Кони нехотя, едва не вставая на дыбы и злясь, стали.
— Вас обидели!
— Ничего… Только вот Оленька…