Пилоты на чужой машине и Барышев в перехватчике оказывались в равном положении — не знали аэродрома. Барышев никогда там не был и только краем уха слышал о его существовании. А садиться ему предстояло первым, показывая полосу летчикам в транспортнике наглядно. Ни перелета, ни недолета он не имел права допустить.
— Кто вел меня?
— Брянский волк тебе кум, парень. Усвоил? Шофера нам нужны, понял? А то бы… Такие вот — с десятилеткой — зловредные. Опять там будешь.
Зеркальце на крыле «Волги» подрагивало — двигатель работал, да и времени у них более не оставалось. Вся их жизнь прошла вместе. И вот уже не оставалось и десяти минут. И оказалось, что нельзя им так просто расстаться, взять вот сесть в машину — уже простившимися, уже чуть-чуть чужими. Но на самом деле все было так, как говорил Артемьев. В сущности, один Волков остается в армии, его работа — авиация. Артемьеву же в его шестьдесят почти лет предстоит новый путь, как Поплавскому. И от сознания этого Волков чувствовал себя сейчас виноватым, и ему было пронзительно жаль Артемьева. В глубине сознания промелькнула мысль, что таких людей, как Артемьев и Поплавский, армия должна беречь до их последнего часа, беречь и учиться у них.
Но Барышев заставил себя встать. Встать и открыть дверь — это стоило ему таких усилий, что когда вошел незнакомый офицер, он, стоя у дверей и держась за косяк, долго припоминал, кто бы это мог быть. А офицер, не говоря ни слова, сел в единственное кресло у стола. И в слабом свете ночника сверкнула золотая оправа очков. Офицер был пьян. Барышев вспомнил его — он приходил на тренажер и вылез после часового упражнения весь мокрый, словно после настоящего полета. Странно, тогда над ним никто не смеялся, а радиооператор не сказал ему, что по всем данным он разбился в четырех километрах от полосы. Тогда еще Барышев обратил внимание на это необычное отношение к опростоволосившемуся. И еще он обратил внимание на значок военного летчика первого класса на его форменной тужурке. Что-то за всем этим было, но, занятый самим собой, Барышев вскоре забыл об этом. И вот теперь этот офицер сидел у него.
— Возьми. Потом купишь себе — отдашь.
Он говорил ровно, чуть более громко, чем было нужно говорить сейчас, упрямо, точно втолковывал Барышеву что-то свое, чего тот еще не знал или цену чему еще не усвоил. И Барышев не перебивал его.
— Раньше всех прибыли мы с тобой. Но это к лучшему. Знаешь заповедь: не опаздывай?
И снова грохнул смех.
Илы подтянулись.
— Ничего, — сказал Кулик, — просто «тяжелая бригада» и вдруг — девятиклассник. Ты от школы практику проходишь?
Говорил ли он еще что-нибудь — Светлана не знала. И эти слезы, первые в ее взрослой жизни слезы, оглушили ее. Когда она вновь нашла в себе силы посмотреть на отца, он уже молчал. И у него был такой вид, словно оборвал себя на полуслове. Глаза его, и без того запавшие глубоко, казалось, смотрели прямо из глубины души. Это длилось всего лишь мгновение.
«Ну, мужик!» — с невольной признательностью и удивлением подумал Кулик.
Утром опять появился замполит. Он сидел на завалинке и прутиком чертил по земле. Было уже зрелое утро, и зрелое солнце ощутимо припекало, хотя утренний холодок еще одолевал это тепло. Он ждал их, не заходя к ним, чтобы не тревожить, потому что вчера был трудный день и вчера они, его пилоты, ходили впервые в жизни туда, где не бывали раньше и где сам он уже никогда не побывает. Ему было и грустно, и тихо на душе. И что-то отдалило их от него. Он понимал это, потому что и сам в душе оставался до сих пор летчиком, хотя кроме как на тренажере и пассажиром на спарке для того чтобы хоть так самоутвердиться, не летал. Но замполит не знал, что с его ребятами, как раз произошло наоборот. Что они, забыв последнее время о его существовании, рады были видеть его. И первым увидел его Нортов. Увидел, поздоровался и сел рядом, чуть улыбнувшись и не скрывая этой своей улыбки. Замполит покосился на него и спросил:
И Мария Сергеевна представляла себе, как он идет по длинному коридору отделения, как развеваются полы его халата, как непоколебим его профиль с посверкивающим пенсне, как плотно сжаты массивные губы.
И странное чувство охватило его тогда: кроме ненависти к фашистам, кроме жажды мести, воплощавшейся в желании сегодня же лететь и бомбардировать Берлин, кроме неопределенного чувства вины перед этими маленькими людьми — «Я солдат, и не сумел вас уберечь» — неясно забрезжило и другое: ему было очень жаль, что у него не было своих детей. Именно сейчас, когда другой подумал бы: «Хорошо, что у меня нет детей», он думал наоборот.
Аське он написал после суда, что не винит ее ни в чем. Просил простить за испорченный вечер. И больше ни слова. Больше он ей не писал, неизвестно почему. Она все отдалялась, отдалялась. И как-то позабылось ее лицо. Только парней этих он помнил. Но злобы на них не было.