Ветер рвал плащ, упирался в грудь мягко, но решительно, свистел в ушах. И, несмотря на ослепительное солнце, было холодно — даже по спине под плащом и свитером, под майкой скользил этот опасный ветер. А лицо было мокро от невидной глазу водяной пыли, и на губах ощущался горьковато-соленый привкус.
Так писал Барышев. И словно она сама видела этот снег — и летчика, неуклюжего от меховой одежды, и слышала эту тишину, в которой и гул турбины, и скрип шагов. Он писал так, точно письмо — вернее, лист бумаги — все время лежит у него на столе. И он только дописывает всякий раз что-то. И Светлана не знала, что именно так это и было. Он не писал ей писем в обычном смысле слова — он писал одно письмо, все это время писал одно письмо, отправляя его по частям. И только одного не было в его письме — имен товарищей. Значит, ему там трудно.
Бетонированное шоссе то пересекало светлое поле, не засеянное ничем, заросшее ковылем да мятликом, уже созревшими и выгоревшими — с подпалинами и пятнами, то пронизывало насквозь березовые рёлки — прозрачные и тенистые. Березы и дубы здесь были высокие, с густыми кронами, с темной водой, берегущей опавшие листья и кувшинки. И за все время этой стремительной езды на мощном автомобиле — ни признака человеческого жилья, ни заброшенного строения, ни каких-либо конструкций у горизонта. И срочность вызова сюда, и сдержанность встретившего его и теперь сидящего рядом маршала, и сама тревожная безлюдность угнетали Волкова. Маршал при встрече ничего не объяснил — ни того, почему самолет посадили здесь, а не на московском аэродроме, ни того, что, собственно, должен делать здесь Волков. Ничего он не сказал вообще, кроме ответа на приветствия, да еще вопрос задал: ел ли Волков что-нибудь? И удостоверившись, что те, кто прилетел, не голодны, пошел к машине. Машин было несколько, все одинаковые, одного цвета, но людей вокруг было мало. Большинство их уже сидели в машинах.
Этот «экзамен» потребовал от Арефьева всего, чем он обладал: знания, опыта, а самое главное, того, о чем как-то стыдятся говорить — интуиции. Он и сам для остальных демонстрировал не однажды презрение к этому понятию, тем не менее именно интуиция и помогла ему. Как-то так получилось, что с самого начала своей работы в медицине Арефьев буквально по наитию умел видеть ракового больного. Как? Он не мог бы ответить на этот вопрос достаточно научно и обоснованно. Мог, и все. Ощущал, что есть в этом человеке течь, пусть пока невидная, незаметная, но жизнь неумолимо и грозно уходит из него. Что-то потустороннее появляется в глазах. На самом их сокровенном дне, словно глаза эти старше их владельца, старше лица и губ на этом лице, старше той улыбки, которой оно светится сейчас. Он ощущал это и ничего не мог с собой поделать. А в этом случае он почуял — нет здесь карциномы. Нет. Есть что-то другое, но только не карцинома. Не один час провел он в мучительных раздумьях, не раз и не два он исследовал девушку, и он нашел — полипоз. И словно гора с плеч свалилась опять. И вдруг, поймав себя на том, что он с какою-то недоброй радостью представляет себе, как будут выглядеть они, его ученики, он тогда впервые понял, что в его боязни ошибки есть еще и страх потерять то, что позволяло ему чувствовать себя последней инстанцией перед ними.
Барышев развернулся вправо с набором высоты, несколько секунд истребитель летел на спине, потом он выпрямил его. И снова разворот: с земли его наводили точно. Закончив второй разворот, он опять увидел самолет впереди — чуть ниже и правее себя. Для того чтобы заставить нарушителя садиться на ближнем аэродроме, как теперь Барышев понял замысел наведения, он сейчас должен заставить его довернуть на десять градусов вправо — посадка будет прямо по курсу. Только снижение должно быть интенсивнее.
Они не разговаривали. Они молча стояли, пока Ольга не пришла в себя, потом отец. Отец не отпустил ее. Крепко сжимая ее плечо, он повел ее к себе и усадил на диван, а сам сел рядом. Никогда еще она не испытывала такой щемящей любви к нему. Она сама удивилась тому, что в этой ее любви все отчетливее звучит какая-то материнская нотка.
— Совсем забыла: у нас кончился кофе. И знаешь, пойдем отсюда. Пойдем куда-нибудь на люди. Чтобы их много было и чтобы нас никто не знал.
А когда Чаркесс продолжил, то снова послышались Барышеву в его голосе грусть и раскованность.
Тот посмотрел в глаза Волкову своими молодыми светлыми глазами так, как и мог посмотреть представитель высокого штаба на строевого командира, хотя тот и старше его по званию, — чуть снисходительно, чуть недоуменно. Но потом не удержался — тут и золотая звездочка Волкова сработала, и три строчки орденских колодок на офицерской, но без ремня через плечо его гимнастерке, и открытое усталое лицо полковника — без всякой задней мысли, из одного только расположения задал Волков свой вопрос этому офицеру.