— Лежи ты! — отец Екзуперанций с силой вдавил Кувшинникова в комковатую оттоманку. — Какой господин чиновник нынче буйный пошел, робеспьеристый! Ах, жалко, что доктор Стжыга сбежал, — даром что католик. Была у него манера на вызовы с косой ходить — он ей от лихих людишек отбивался. Прихожане рассказывают: как зайдет доктор Стжыга в хату, как откинет капюшон накидки с лысой головы, косу у лежанки поставит, взглядом хирургическим пронзит и спрашивает, глядя в угол: «Ну, что, любезный, кровь пускать будем? Кончилась твоя болезнь». Это он имел в виду, что непременно вылечит болящего. А сам косил на оба глаза. Больному невдомек, что Стжыга с ним разговаривает, а не с мышиной норой, откуда нечистая сила за его душой лезет. И такое рвение жизнерадостное у него появляется, что вскакивает он со смертного одра крепенький как огурчик.
— Батюшка! Ваше высокопреподобие! Что ж делать-то? Ведь помрет Пармен Федотович — с нас спросят! Может, я сам сейчас за лекарем галопом до Слонима и обратно?..
— Сын мой! До Слонима — сорок верст по прямой дороге, и назад столько же. Да и где ты в субботу вечером будешь лекаря искать: воскресенье завтра, день отдохновения. Твой лекарь уже, поди, укушался нектару пшеничного да шампанеи. Не может наш человек без философского дурмана, ибо душа его не приспособлена к жизни в родном отечестве. Преставится твой Пармен Федотович во благости и грехе сладостном.
— Ярка! Ярка! Магдалина ты похотливая!
— Нет, сын мой, лекаря мы не найдем. Тут коновала звать надо.
— Боже мой, да какого еще коновала?
Отец Екзуперанций с недоумением посмотрел на Щур-Пацученю, который никак не мог уразуметь, что коновал в деревне — первый человек, без которого остановится вся жизнь.
— На берегу стоит усадьба пана Подрубы.
— Я знаю, кто такой Подруба.
— Коновал у него служит. Хороший коновал, всей деревне скот лечит.
— Да разве можно коновала к человеку подпускать?
— Не гневи Бога, сын мой. Этого коновала — можно. Он коровам воспаление лечит, бычков холостит, вертячку овечью пользует, свиней у пана Подрубы режет.
— Да как вы можете, батюшка, такие страсти предлагать? Там — свиньи, а тут — целый сенатский чиновник из столицы.
— Не спорь, сын мой. Свиней режет и чиновнику кровь пустит. Разницы никакой! Езжай к Подрубе. Пан Подруба — хороший человек. Своенравен немного, но кто из нас без греха!
Щур-Пацученя выбежал из дома и метнулся в конюшню. Хотел было отправить за коновалом драгуна, чтобы самому лишний раз не позориться перед купцом, да только стражники не то что на коня, на лавку сесть не могли. Пустой котел из-под похлебки был нахлобучен, как кивер, на голову жеребца, отчего конь стал удивительно похожим на господина городничего.
— Ярка! — заглянула в дверной проем матушка Вевея. — Не появлялась?
— Никак нет! — гаркнул косматый, что Исав, рыжий вахмистр. — Отсутствовать изволят.
Но пан Станислав почуял в дальнем углу сдавленные смешки под копной. Он отшвырнул в сторону охапку сена и увидел торчащую босую ногу — плотную, крупной лепки. Хохоток доносился из-за того, что вахмистров гнедой, хрустя сеном, то и дело невзначай притрагивался бархатной губой к чумазой пятке. Щур-Пацученя потянул за эту ногу, и на свет божий выползла расхристанная, взлохмаченная Ярина с задранными юбками. Она воровато смеялась и запахивала на груди расшнурованную сорочку.
— Идолица бесстыжая! — всплеснула руками попадья. — Как тебя земля носит?
— Простите, ради бога, матушка, — затараторила прислуга, глядя на Вевею честным взглядом армейского интенданта. — Вот те крест: забежала ребят покормить, и сморило меня от жары. Спала, спала, ничего не слышала.
Попадья хлестнула ее лозиной по мясистым икрам и погнала в горницу ухаживать за Кувшинниковым. Щур-Пацученя вскочил на гнедого, не надевая седла, и погнал к Подрубе. Вслед ему неслись рвотные рыки Пармена Федотовича, перемежаемые истошным фельдфебельским вонмигласием:
— За французом мы дорогу И к Парижу будем знать,
Зададим ему тревогу,
Как столицу будем брать!
К оружью, граждане!
V
Ой, как не хотелось Щур-Пацучене снова позориться перед купцом-невежей! Но страх за Кувшинникова гнал его вперед. Он в пять минут доскакал до дома Подрубы, чуть не задавив по дороге нескольких мальчишек, которые на обочине гоняли кавилкой проржавевший обод от тележного колеса, и даже не остановившись на жаркие проклятия, которыми его осыпали возбужденные и напуганные матроны.
И вновь, как днем, он ломился в ворота, только на этот раз не ругался и не угрожал, а слезно молил:
— Батюшка Мартын Адвардович, откройте Христа ради!
Наконец Подрубе надоело это полоумие, и он соизволил отворить калитку. Посмотрел на беснующегося Щур-Пацученю, принюхался и кинул на землю еще один пятак.
— Помилуйте, Мартын Адвардович, Христом-богом молю! Начальник мой помирает, господин титулярный советник Кувшинников: из самого Петербурга приехал по государственной надобности, а здесь помирает. Отец Екзуперанций к вам послал.
— Гм! Помирает, говоришь. И крепко помирает?
— Ой, крепко, Мартын Адвардович! Может, уже и помер.