Щур-Пацученя взял гнедого в повод, и Мартын Адвардович повел его к самой крайней хатке — покосившейся, по окна вросшей в землю, почернев­шей от очажного дыма, который за неимением трубы курился из прорублен­ного под стрехой отверстия.

Похожие друг на друга, словно шесть капель пейсаховки, мальчишки мал мала меньше галдели и дрались, вырывая из рук один у одного струганую доску, на оконечье которой была приделана конская голова, больше напоми­нающая кувшинниковский кукиш.

— Уйди, Ёсель! — кричал самый старший из них. — Ты уже накатался! Теперь моя очередь быть Иешуа бин-Нуном!

Он отобрал коня у Ёселя и, оседлав его, весело поскакал по двору.

— Ах, так! — завизжал оскорбленный Ёсель. — Тогда я буду царь Давид! — и подобрал с земли острый камень.

— И я! И я! — подхватили братья.

— Давиды! Побьем пращой Голиафа!

Он замахнулся, чтобы бросить булыжник в брата, но пан Подруба пере­хватил его руку.

— Цыц! Вот я вас на горох поставлю! Вы что, паршивцы, делаете? Чело­века убить захотели? Отец где?

— В хате, дядя Мартын!

— А ну, зови его!

Ёсель, сверкая пятками, помчался исполнять приказание. Щур-Пацученя, не веря своим ушам, легонько тронул Подрубу за рукав:

— Вы что же, иудея хотите пану титулярному советнику сосватать?

— А что тебя, господин писарь, смущает? Иудей ведь — не черт какой- нибудь рогатый.

— Да как же вы не понимаете: чтобы еврей христианскую душу поль­зовал, не бывало такого! Им же веры нет: они Христа распяли, живут не по- нашему, младенцев крошат в мацу!

— С чего ты это взял, господин хороший?

— Так все о том говорят!

— Говорят, что кур доят! Свитку отпусти — запачкаешь. А почему ж тогда государь император их всех до сих пор не казнил? Вот что, сударь мой, ты меньше бабские забабоны слушай, авось поумнеешь. Впрочем, я не настаи­ваю. Пусть отойдет твой Пармен Федотович в кущи райские, с тебя же и спро­сится: почему душу его в рай так легко отпустил, лекаря не нашел. И запомни, любезный: я Гурарию верю, как самому себе. Помирать буду — так хирурга ученого к себе не подпущу. Первым духовный отец мой придет, чтобы испове­довать, а вторым — Гурарий, чтобы глаза мне закрыть.

— Греховные вещи говорите, Мартын Адвардович. В рай не попадете!

— Эк испугал! Господь евреев на шесть тысяч лет раньше, чем христиан, создал, так что на том свете их по-всякому побольше нашего брата будет. Не пропаду.

— Зовите своего Гурария!

— А чего его звать! Вот он собственной персоной.

Из избушки вышел Гурарий. Ну, точь-в-точь такой, каким и представлял его пан Станислав: драный лапсердак до земли, заштопанная ермолка, кривой, как клюв у клеста, нос, кожа на лице змеиная — вся в струпьях, губы хищно вытирает, доедая пирог с православным мясом. И хромает! Хромает так, слов­но у него в башмаке раздвоенное копыто нечистого!

— Ну, привет, друг! — раскрыл объятия Подруба.

— Пану Мартыну мое почтение.

— Дело к тебе есть срочное. Пан полицейский писарь помощи просит.

Гурарий поклонился перед Щур-Пацученей. Тот только холодно поджал губы. Не просит он помощи — это купец унижается!

— Да чем же жалкий еврей может в субботу помочь такому сиятельному пану?

— Ты уж, Гурарий, не прибедняйся. Слышал, небось, что господин чинов­ник из Петербурга пожаловал?

— Да слышал. Еще в среду слух пошел, что нас переписывать будут.

— Как в среду? — взметнулся Щур-Пацученя. — Пармен Федотович только вчера из Петербурга прибыл. В среду и господин городничий об этом не знал. Кто донес?

— Да разве упомнишь? — пожал плечами Гурарий. — Мне соседка Бейле рассказывала, а ей на базаре — Гнесе Шестипалая, той — Ливше-шойхетиха. Ливше, кажется, — Ципора, которая напротив пруда живет. Ципоре, говорят, Шифра — жена Велвла. А Шифре с Велвлом — дочка их, Махле, та, что в Рыга­ли за Арона вышла, который мельник. Откуда узнала Махле, точно не скажу, но явно от Блюмы-повитухи. У Блюмы — язык как помело: как начнет трещать — сама себя не помнит. Ну, а Блюме поведала старуха Ента, которой это в Слониме по секрету рассказали. А вот кто рассказал Енте, я ума не доберу, потому что Ента от рождения глухонемая и уже пять с лишком лет парализованная лежит.

— Ты мне это брось! Ента-Шмента!

— Почему пан сердится? Пан спросил — я ответил. Нехорошо в день субботний гневаться.

Мартын Адвардович положил чугунную лапу на плечо Щур-Пацучене, отчего ругань пробкой застряла у него в глотке, и перебил Гурария:

— Слушай, Гурарий, просьба у меня к тебе. Чиновник-то при смерти.

— Ой, как жалко! Как же мы без переписи жить будем!

— Степана я на три дня домой отпустил. Теперь на тебя вся надежда. Кровь ему надо пустить, кроме тебя — некому.

Гурарий ухмыльнулся, почесал под ермолкой неровно бритую голову и нерешительно промямлил:

— Не знаю я. Суббота-то еще не кончилась.

— Не прибедняйся. Сам же говорил мне, что реб Менахем-Мендл сказал: не человек — для субботы, а суббота — для человека. Лично прошу.

— Да что вы, пан Мартын? Вы б просто сказали: иди и сделай. Я пойду и сделаю, и никаких просьб не надо. Но захочет ли господин чиновник, чтобы его какой-то бедный местечковый еврей пользовал?

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги