К полудню стало припекать. Собаки и куры жались к стенам, стараясь укрыться в их тени. Халиль стоял посреди двора, там, где когда-то росла шелковица, пытаясь сообразить, какие еще перемены произошли за это время. Все, что было так свежо в его памяти, в ярком солнечном свете казалось состарившимся, обветшавшим, поблекшим, безжизненным. И куры, и собаки, и облезлые стены, и даже тени от стен наводили на Халиля тоску, словно перед ним были развалины некогда счастливого, но с годами одряхлевшего, безвозвратно затерянного в прошлом мира. Все унесло безжалостное время, оставив Халилю лишь щемящую тоску воспоминаний…
Поодаль, на куче навоза, лежала корова и, мерно двигая челюстями, жевала жвачку. По белой мете на лбу Халиль тотчас признал корову. Он помнил ее шустрой телкой, носившейся по двору с задранным хвостом. Теперь ей было лень даже повести глазами, и она в своем немом отупении не переставая жевала.
Стены, двор, куры, собаки, земля — на всем была печать уныния. Радужные мечты, которые все три года в армии помогали Халилю терпеливо сносить горести и лишения, рассеялись, исчезли в этом кладбищенском безмолвии. Скорбь по всему живому, казалось, сосредоточилась в больших, гноящихся, облепленных мухами глазах коровы. Под бременем судьбы они погасли, в них застыло выражение сиротливой безысходности, им словно опротивел весь мир. Неподалеку от коровы, высунув язык, дремали собаки.
Запертый в курятнике, томился белый петух.
Старая лестница, дышло, длинное бревно, подпиравшее стену хлева, дополняли унылую картину.
Изнурительная истома, исходившая от ветхих стен, от дремавших собак, от коровьих глаз — от всего, что окружало Халиля, будто заразная болезнь, передавалась и ему.
Халиль поплелся на кухню для батраков, там было сумрачно и прохладно. Халиль спугнул с квашни целый рой мух. На подстилке из мешковины похрапывал Мухиттин. Лицо его было прикрыто грязным платком, колыхавшимся от мерного дыхания.
Мухи снова облепили квашню. Халиль тихонько сел на скамью и окинул кухню взглядом: на стене висели решето и сито, на полу в беспорядке валялись мешки с булгуром[5], жестяные банки с маслом, маслобойка, сепаратор, корзина для хлеба. Противоположную стену будто полоснули ножом: ее пересекала длинная трещина. Между потолочными балками Халиль заметил разоренные ласточкины гнезда.
Во всем чувствовалось приближение зимы. Жаркое, но уже не палящее солнце, влажная прохлада теней, незаметно подкрадывавшийся вечер — это были приметы конца осени. Ветер кружил в воздухе дорожную пыль и сухие колючки, предвещая близкое ненастье. Халиль любил поля в золотистом сиянии стерни, хохлатых жаворонков, виноградники после сбора винограда, лозы с еще державшимися на них сухими листьями, пожелтевшие травы на косогорах, полевые цветы, чертополох…
В эту пору медленно осыпающиеся листья бывают самых разнообразных цветов и оттенков, от багровых до желтых. Каждый падающий на землю лист напоминал Халилю о бренности и быстротечности жизни.
Повернув голову, Халиль заметил, что из темного угла на него смотрит лежащая на мешке кошка. До чего же она старая и тощая! Вся шерсть вылезла.
Халиль подошел к кошке.
— Кис-кис!
Кошка, жалобно мяукнув, обнюхала руку Халиля и стала к нему ластиться, а Халиль ласково гладил ее, чувствуя, как прилипают к ладони шерстинки.
— Кисонька!
Дверь в кухню открылась, и Халилю ударил в нос запах псины, сыра, хлева и пота. «Никак Али Осман!» — подумал Халиль и обернулся. Да, это был Али Осман.
Он стоял в дверях и, щурясь, пытался разглядеть скрытого сумраком человека.
— Халиль! Родной ты мой!
Они крепко обнялись, и в этом мужском объятии было столько сердечной тоски и в то же время радости, что Халиль прослезился. Время заметно ссутулило плечи Али Османа, его брови и усы побелели. Глубоко запавшие глаза слезились, и он то и дело вытирал их.
— Садись, родной, садись! — говорил Али Осман, разглядывая Халиля. — Да ты стал настоящим мужчиной, ей-богу! Армия, видать, пошла тебе на пользу. Ну, теперь ты насовсем вернулся, а?
— Насовсем, дядюшка Али.
— Ну и слава богу! Слава богу!
Али Осман вытащил из кармана кисет, зажал между дрожащими пальцами клочок бумаги, отсыпал щепоть табаку, аккуратно свернул цигарку, послюнявил и, заклеив, протянул Халилю.
— На, закуривай, родной! — Он выбил огнивом искру, и Халилю ударил в нос знакомый запах горящего трута.
Халиль смотрел на Али Османа, поражаясь тому, сколько душевной доброты светится в его глазах. Привычными движениями Али Осман свертывал вторую цигарку. Взволнованный встречей, он запинался, не находя слов. Неожиданно он сказал:
— А Карабаш-то сдох.
Халиль сокрушенно покачал головой.
— Сдох бедняга, — горестно вздохнул Али Осман. — Ох и любил же он тебя! Бывало, по пятам за тобой ходил. А сдох-то он как! В тот день встал я чуть свет, мы как раз в поле идти собрались. А у меня зуб разболелся, да так, что сил не было терпеть. Я и нынче зубами маюсь, пропади они пропадом. Пошлет аллах здоровья — в этом году непременно их подлечу. Ведь как заноют — и про аллаха, и про пророка забудешь.