Вот и солнце! Медленно всплыло золотисто-красным яблоком и сразу нырнуло в тучу, будто в полотенце, чтобы быстренько растереться досуха и пойти по небу, красуясь румянцем. Дядя Коля вытаскивает неплохого окунька, еще бы парочку таких, и можно уху варить.

— Леш, а Леш! Леш, гляди, какой!

— Я уж вижу.

Мне вдруг почему-то вспоминается, как мать иногда рассказывала про рассвет, который она когда-то видела. Мне становится ужасно тепло от этого воспоминания, и мать вдруг кажется мне такой беззащитной и слабой, что я хочу простить ей все. Но я не хочу, чтоб она нашлась. Нет, не хочу.

В то утро я вернулся домой незамеченным. Все еще спали, только Юра уже сидел в кровати и моргал липкими глазами. Я выбросил свою записку и остался дома. Через два дня после этого моя мать Анфиса примерзла пьяная к асфальту, а еще через месяц она исчезла, оставив на память три матерных слова, вырезанные чем-то острым на белых кафельных плитках в ванной.

Потом была весна, а сейчас уже лето. Дранейчик в пионерлагере, и мы с его отцом каждую субботу и воскресенье бываем за городом, на рыбалке, а иногда по грибы ходим, только грибов что-то маловато. Вот он уже второго окуня поймал, а вот и у меня клюет. Солнце уже выбралось из облака и идет по небу, и уже не красное, а золотое. Я пересаживаюсь немного выше, прислоняюсь боком к стволу ольхи и отдаю себя сну. Я сплю на берегу утренней реки, ночные бабочки снова порхают по моему лицу, и я еще не знаю, что через год кости моей матери Анфисы будут найдены почти за 50 километров от Москвы; потом я закончу школу, в том самом году, когда сожитель Файки Фуфайки Гришка совершит свой фантастический полет; потом меня возьмут в армию, и пока я буду служить на советско-норвежской границе, дядя Коля доклепает, наконец, свой катафалк и тут же попадет на нем в аварию на Минском шоссе; он останется цел, а катафалк в разбитом состоянии поставят на прежнее место, на станции техобслуживания, но дядя Коля уже не станет посвящать ему столько времени, как прежде; а потом я вернусь из армии, и в том году умрет старый Драней, находясь под следствием за нападение на милиционера; и многое еще будет впереди, чего я пока не знаю, лежа на берегу утренней реки.

Я на минуту просыпаюсь и вижу, как дядя Коля уже варит на костре уху, а потом бежит второпях к удочкам, потому что у него снова клюет. Я встаю, подхожу к нему и говорю: «Дядя Коля, вы знаете, что вы мне были всегда как отец?» Но это я уже снова вижу сон, потому что наяву я Дранейчикову отцу не решаюсь такое сказать. Дядя Коля молчит, только дергает из реки одну за другой ночных бабочек. Они черные, большие, крылья у них плотные, как покрытый бархатом картон. «На-ка, Ваня, лови сам», — говорит мне дядя Коля, протягивая удочку, и мне вовсе не кажется странным, что он меня Ваней называет. Он идет вдоль берега, уходит все дальше и дальше. Уходит навсегда.

<p><strong>ПРЕСВЯТАЯ ДЕВА ЗАСТУПНИЦА</strong></p>

Метла начинала щекотать слух еще во сне, и иногда перед самым вставанием снилось, будто я плыву на корабле и волны плещутся о борт. Потом будильник пронзал сны своей звонкой пикой, и оказывалось, что это не волны, а метла дворника плещется о борт нашего дома своим шебуршанием. Мой брат Юра подметал тротуар на Массовой улице и немного во дворе, возле желтого кирпичного дома, а вокруг нашего дома и весь двор убирал дед Рашида Хабибулина, Махмуд Хабибулин. Он целый день ходил с метлой, потому что больше ему нечего было делать на этом свете. С прохожими он был очень строг, но только со своими и в шутку.

— Чево сдес ходишь! А ну сдес не ходи, а то по шее получишь! Не видишь, я сдес мету!

Когда не было прохожих, он так же обращался с котами:

— Чево сдес усами шевелишь! Иди мышка лови, а сдес не сиди!

Или с голубями:

— А ну чево сдес лю-лю-лю! Кыш давай!

Это было смешно, особенно потому, что дед Махмуд связывал шнурком от ботинка дужки очков, чтоб очки не сваливались во время работы, и его лысая голова выглядела забавно с бантиком на затылке.

У деда Махмуда всегда возникали религиозные споры с Монашкой из первого подъезда. Монашка вовсе не была никакой монашкой, просто она являлась заправилой всех религиозных отправлений старушек нашего двора, ходила всегда во всем черном, и соседи прозвали ее за это Монашкой. А на самом деле она была Серафима Евлампиевна. Монашка выполняла функции миссионера от церкви Иоанна Богослова, что на Новозаветной улице, за Профсоюзным прудом, бывшим Архимандритским. Она приносила старушкам всякую мелкую утварь, лампадки, свечки, просфорки, а главное, в больших количествах образки, из-за которых и возникали трения с дворником-магометанином.

— Ты чево сдес свои картонки носишь, а? Нилися мордашка богу рисовать, Коран не велит, гирех большой.

— Это ваша басурманин не велит, — отвечала Монашка, — а наш Иисус Христос обязательно велит. Чтоб люди знали, какой он.

Перейти на страницу:

Все книги серии Новинки «Современника»

Похожие книги