Так проходил день. Митя проваливался в сон и просыпался, сосал луковицу, если не было хлеба, и из его рта всегда пахло луком. Лук хоть как-то, странно и горько, утолял голод. Когда на безумную голову Москвы опускался темно-синий плат вечера, расшитый россыпями фонарных и оконных огней, Митя вставал с матраца, кряхтя, одевался, брал под мышку два-три уже высохших холстика и шел продавать их на Старый Арбат. Иной раз у него что-нибудь да прикупали. Гордость распирала его. Он, слушая урчанье в животе, под ребрами, немедленно шел в кафе, выстаивал мучительную очередь, где стояли, ждали своей очереди такие же люди, богатые и бедные, простые и непростые, чтобы бегло и невнятно поесть, – втеревшись наконец в зал, плюхался за столик, наборматывал официанту все самое дорогое, что значилось в меню, – и, когда официант, подобострастно сгорбившись, притаскивал на подносе странному нищему, бедно одетому пареньку роскошную изысканную еду, что заказывали только господа с туго набитыми кошельками – шницель по-пельзенски, ветчинный завиток, красную икру, – Митя равнодушно, гордясь собой, выбрасывал ему на поднос сразу весь свой арбатский заработок и съедал все, стоящее на столе, до крохи.

Он ценил крохи. Он ценил хлеб. Он подбирал хлебные крошки со стола, брал их с ладони губами, как лошадь овес. На грязной, прокопченной кухне он, криво усмехаясь, каланчой маячил над газовой плитой, склонялся над сковородкой, как над иконой. Он знал цену еде, ибо уже умел умирать с голоду. И это уменье его нисколько не радовало. Он возненавидел голод. Он презирал нищету. Он был нищий человек, и он слишком болезненно переживал это. Он хотел с этим покончить. Он не знал, как.

Он ждал от Москвы чудес, и Москва подарила ему чудо. Слишком страшное; совершенно неожиданное. Черный сюрприз. Однажды в коммуналку явились гости. Его сосед, дворник Флюр, хлопнул его по плечу: давай, Митька, двигай ко мне, ребята пришли, кореша, принесли водку «Абсолют»! Митя молча сидел за столом; он рассматривал, и его рассматривали. Три морды, вчера из тюрьмы. «Флюр, есть дельце одно. Поможешь?» Вот Митя поможет, осторожно отмахнулся Флюр.

Почему он пошел с той троицей на дело? Он не мог бы сказать. Из любопытства? Из страха? Они поднялись по старой лестнице, позвонили в старую дверь. Старческий голос спросил: кто-о-о-о? Слесаря, сказал хриплый голос, канализацию прочистить! Дверь приоткрылась, ногу тут же всунули в щель, дверь отжали, ворвались. Митя как ослеп; он не видел, как стариков душили подушками, слышал только хрипы. «Ты! Что стоишь! Снимай картинку! Бежим! Быстро!» Он шагнул к стене и сорвал с гвоздя старинную картину в позолоченном багете. На картине голые мужчина и женщина убегали из сада, от деревьев с изумрудной листвой, с горящими алыми и желтыми плодами. За их спинами стоял огненный Ангел, воздымал сверкающий золотой меч.

Они живой кучей выбежали на площадку к лифту, нажали кнопку. Лифт подошел, и кто-то слишком рано рванул на себя дверь. Трое ввалились в железный ящик, и он грузно, с грохотом, гремя старыми цепями, обвалился вниз. Раздался короткий крик, и наступило молчанье. Митя стоял с украденной картиной под мышкой. Картина прожигала ему куртку.

Он скатился вниз по лестнице и даже не заглянул в шахту лифта. Ни стонов. Ни криков. Они умерли, ну и пусть, пусть умерли, думал Митя, хлопая дверью подъезда, не мое это дело, не мое, не мое.

Он принес краденую картину домой и задвинул ее за шкаф. Что с ней делать, он не знал. Погибшая бандитская троица хотела сдать ее антиквару. Митя смутно думал: не надо торопиться, надо ждать.

Однажды Митя шел по улице и увидел красочную, весело-аляповатую афишу. «ВЕРНИСАЖ ИГОРЯ СНЕГУРА! МОСКВА, ПРИХОДИ, ИГОРЬ ЖДЕТ!» Митя посмеялся над афишей, пошел прочь, потом вернулся и прочитал адрес, и какое метро. «ЦэДэХа, Октябрьская», – шептал он, и губы его хлестал белой плеткой снег. Он пришел домой и надел на себя все лучшее, что у него было: чистый свитер и не слишком рваные джинсы.

Центральный Дом Художника гудел, шуршал, шелестел, ахал, охал, восторгался, плевался, свистел, смеялся, шушукался, сплетничал, молчаливо замирал. Выставка Игоря Снегура, известного авангардиста шестидесятых годов, взбудоражила всю Москву. Мэтр не старел. Он как законсервировался в блистательной седобородой красоте, в юношеской живости подтянутого сухопарого тельца – низкорослый, с бородкой клинышком, с глазами как два бешеных свечных огня, Игорь работал как проклятый, как вол, выпуская из-под своей кисти, из-под неистового мастихина работы одну за другой. Он заваливал холстами посольства. Его полотна маститые галеристы показывали в Вене и Гамбурге, в Стокгольме и Нью-Йорке. На аукционе в Париже один его с виду невзрачненький холстик продался за пятьдесят тысяч евро. Игорь был одним из самых богатых людей в Москве. Он не кичился богатством. Он, сменивший четыре дома и пять жен, оставался все тем же – озорным, бесшабашным, щедрым; устраивал попойки и вечеринки с царским размахом, давал всем, кто попросит, сколько угодно и всегда – и вернуть не просил.

Перейти на страницу:

Похожие книги