Рука нашарила на груди круглый медальон, ногти расколупали его, раскрыли перловицей. Внутри, на вытертом бархате, сидела, поджав ноги, Белая Тара. Что снедает меня? Что день и ночь не дает мне покоя? Скажи, Белая Тара. Скажи, дорогая. Я слышу этот голос, и он говорит мне шепотом то, от чего вся кровь в теле моем приходит в движение и по ней плывут, загораясь сотнями, тысячами, красные огни. Меня, Дариму, выбрали, чтобы завтра на празднике я была Женщиной-Птицей. Они готовятся. Наверчивают из бумаги маски. Красят дикою слепящей краской ткани для костюмов. Смешивают кремы и глины, чтоб гуще и жесточе наложить их на лицо. Кто будет прыгать и плясать? Жамсаран, Дурга-Кали, Священные Быки: Черный и Синий. И она, Дарима, вытолкнута будет из тьмы на свет, вылетит птицей на середину жизни, взмахнет крыльями.
Одна пылкая молитва: не умереть прежде времени.
Она опять упала на спину, воткнула медную фигурку Белой Тары себе в губы, судорожно целуя, моля о несбыточном холодную медь. Рядом сопел мужчина. Грузный валун его спины вздымался. Что делал этот, спящий, в жизни, что делал он рядом с ней? Она не знала. Она старалась терпеть его и благословлять, стряпала ему поозы, манты, беляши; всякую всячину стряпала ему она, и он ел, утирая рот и усы крепкой ладонью, – молча, без слов похвалы, одобрения. Она привыкла. Молчание – тоже нить, связующая людей подчас крепче крови и речений духа.
Она никогда не видела, чтобы он читал или писал. Часто он сидел тучею, хмурый, уронив лоб в ладони. Спал – всласть, опьянялся сном, как вином. Дариму он словно бы не замечал. Только ночью. Иногда.
За окном плыло глубоководной рекой гудение чужого страшного города. Они не умели говорить на языке его жителей; Дарима объяснялась жестами, если хотела купить муки или мяса для беляшей или проехаться в грохочущей повозке от края города города до края. Она не знала, бедны они были или богаты. Мужчина никогда не заводил об этом речь. Время от времени он подзывал ее жестом крючковатого пальца, она протягивала сложенные ладони, и он высыпал в них горсть монет – и блестящих, и тусклых от старости. Вечером, при свете допотопной свечи, она играла ими, как камешками.
Милая, милая, Белая, Белая Тара. Прости меня, душенька, хорошая. Помоги мне. Я всю жизнь думала, что жизнь истинно такая. Ничего не желала. Не хотела улететь. А теперь хочу. Теперь желаю.
Я увидела Его на перекрестке, снег летел и набивался в его седые волосы, коротко стриженные, военным ежиком. Высок Он был и худ, Белая Тара, худ и высок, и в небе, полном сумрачных гневных туч, Он головою проделывал дыру. Я поразилась Его одеянию – Он шел босиком, в рубище, в дерюге, относимой ветром вбок от колен. Он выше всех просвечивал в толпе. Ему не удивлялись – в чужом страшном городе давно никто ничему не дивится, всем все равно. Он наклонился над продавцом булочек, молча взял у него из засыпанной снегом корзины булку и протянул девочке, тонко поющей рядом свою нищую песню. Девочка бросила петь и вцепилась в хлеб зубами. Я сделала к Нему шаг, другой. Он вскинул голую солдатскую голову и метнул в меня зрачки. И, Белая Тара, – Его глаза вошли в меня, поцеловали мои груди, раздвинули смерзшиеся ребра, прокололи наледь женской тюрьмы. И я вышла на свободу. Я не успела опомниться. Он был нож, я – рыба; Он взрезал меня стальным взглядом и засмеялся от счастья, и незримо погрузил Свою руку в меня, и, вместо того, чтобы с жилами и кровью сердце мое вырвать, – погладил его, сурово, осторожно.
И я склонилась и поцеловала Его руку.
“Ах, ах, – засмеялся Он еще веселее, – разве так целуют?.. И рука Моя будет в тебе, и душа моя будет в тебе, и сердце мое будет в тебе, и сам Я буду в тебе; и Я буду твое веретено, а ты Моя кудель; но не выказывай Мне знаков почтения, ибо не я их достоин, а ты, – ты ведь дождалась Меня”.
И Он поднял меня от земли, а я была в странном наряде – не умею я наряжаться, и монет негусто было в кармане моем, чтобы купить себе новые цветные тряпки, – что дома, в пустой пыльной каморке, нашлось, то я на себя и навертела: красную широкую юбку, шелковые старые платки с выцарапанной кошками бахромой, меховой жакет, – на моей далекой родине водились эти бедные звери, из шкур которых был сшит недобрыми руками этот душегрей, траченный молью, – шарфы, шарфы, много прозрачных и шерстяных шарфов, чтоб нежное горло укутать, – и розовое на морозе лицо мое торчало из скопления радужных тряпок, как душа из плохого, ненужного тела. И Он, подержав меня немного в сильных Своих руках на весу, – я поболтала ногами в воздухе, как балованный ребенок, – опустил меня снова на землю, взял меня за плечи, обхватил сильною, мокрой от снега рукой мою шею, нагнул мою голову к Своему лицу, жесткому и твердому, как нож, и вобрал мое лицо в Свое без остатка, выпил из воронки бедных губ слепую душу мою.