Она будет лететь над землей, глаза у нее острые, молодые, и без труда она увидит Его, различит в черной муравьиной толпе, ринется к Нему вниз без оглядки, Он раскинет руки и поймает ее, и ляжет ей на спину, жилистый, жесткий, невесомый, родной, и губы Его будут гореть у нее над замерзшим на ветру ухом – небесным огненным шепотом, и вцепится Он ей в узкие плечи как можно крепче, и они оба – крыла сильны и широки – поднимутся так высоко, как сможет выдержать их яростно закипающая кровь. Они будут долго лететь. Потом устанут и упадут в синие снега у чистого озера, и Он будет ходить по воде и по льду, как если б у Него тоже были пришиты крылья, и веселить ее. Они будут кипятить воду в котле на костре, ловить подо льдом рыбу, варить уху, есть из котла одной ложкой, жить одной жизнью. Если Он замерзнет, она укроет Его своими волосами, обовьет смуглыми руками, прижмется лбом и чревом. Она вберет Его, зачнет Его и родит. И сброшенное крыло, чтоб не был холоден терновый снег, они подложат под себя, другим накроются. Уснут. И во сне она будет петь Ему все птичьи и человечьи песни земли, выжженной родины далекой.

Стекла стали розоветь. Мужчина храпел надсадно. Дарима, коленопреклоненная, сделала еще несколько поклонов. Белая Тара молчала. Дрожь, как звуки быстрой колючей музыки, забила ее изнутри. Извне, с черной улицы, долетало гудение вонючих повозок. Мигали фонари, трещали искры под проводами. Люди спешили на ненавистный, тяжкий труд. Небо розовело все сильнее и нестерпимей. За порогом застучали шаги. Вошли без звонка, пнув ногой незапертую дверь.

“Идем, – сказал тот, что стоял ближе всех к ней, возвышаясь раскосой горой над свалявшейся кошмой, – утро уже наступило. Ты должна успеть умыться, одеться Птицей, умаститься благовониями. Наши женщины помогут тебе”.

Будда, Будда праведный Сиддхартха, а где же будет греметь сам праздник Цам? На крыше большого дома, самого высокого в городе. Не холодно ли там будет народу? Нет, народ привычный. В наших широких пустынях дуют ветры жесточе, морознее. Как же мне быть, о Белая и Зеленая Тара, неумыта ведь я, не успела расчесать волосы. Брось. Все чепуха. Иди сюда. Мы теряем время.

Они схватили ее поперек живота, как овцу, и понесли. Мужчина даже не проснулся. Последний, кто уходил, ткнул его носком сапога в грудь, в подбородок. Он заворочался, слюна из угла рта потекла на кошму. Щелки глаз бессмысленно уперлись в волочащиеся по пыльному полу, исчезающие за поворотом косы Даримы.

Ее везли в грохочущей повозке, завязав ей глаза. Она молчала, не кричала, не билась. Она понимала – это ее родной праздник Цам. Это лоно, откуда она вышла. Она должна в него вернуться. А потом, что за страх? Откуда он? Ведь весь обряд, ей сказали, понарошку. Он быстро закончится. Ее оденут птицей, она немножко помашет в воздухе руками, облепленными тяжелыми перьями, ну и все. А потом будет много пооз, бастурмы, рисовой и змеиной водки, кислого лимонника и сладкой облепихи. И она будет есть родную пищу, облизывать пальцы, причмокивать и смеяться вместе со всеми.

Там, где резкий ветер грохотал о камни и железо, с ее глаз сдернули повязку.

Жесть крыши мягко подавалась под ногами. За печною высокой трубой, откуда валил черный дым, были свалены в кучу веселые цветные лоскуты, валялась маска птицы с длинным острым клювом и лежали два искусно, из множества перьев разных птиц, сделанных крыла.

Она испуганно посмотрела на страшный чужой город далеко внизу. На молчание крыльев. Беспомощно улыбнулась.

– Но я не могу! – крикнула она и показала пальцем на отрепья своей судьбы.

Вокруг засмеялись. Из чердачного люка на крышу высыпали широколицые девушки и угрюмые женщины, схватили Дариму, стали вертеть, мотать туда-сюда, накидывать ей на плечи тряпки, так и сяк. Растянули в разные стороны руки. Сухожилия едва не порвались. Одно крыло все никак не приделывалось, было очень тяжелым, срывалось с алюминьевых креплений и падало, и женщины с мрачным упорством вдевали ей занемевшую руку в отверстия и ремешки.

Через минуту все было закончено. На крыше, под порывами сырого зимнего ветра, стояла Женщина-Птица – в белой тугой шапочке с приделанной к ней разящей палкой клюва, раскинув два крыла, и между перьями и перевязью ремешков уже нельзя было различить живой плоти мучительно напрягшихся рук.

Из черного люка вышел старик с жидкой белой бородой.

– Ульген, Ульген! – дружно закричали ему.

Ветер забрасывал паклю бороденки в рот старику. В руках он держал казан, в нем вперемешку дымились поозы и беляши.

– Два Быка, Синий и Черный, сейчас придут и сразятся над погибшим миром! – слабо возгласил он и протянул казан Женщине-Птице. – Отведай, богиня, Птица Воплощенная, прежде чем ты полетишь одна в широком небе – за всех нас!

Дарима не могла взять беляш рукой. Пальцы были крепко примотаны к перьям и доскам. Она наклонилась, изогнула шею, неуклюже прихватила сочный круг беляша голодными губами. Ей давали подкрепиться напоследок. Хорошо придумали. Веселее и теплее будет там, в просторах сырого ветра.

Перейти на страницу:

Похожие книги