Им, этим словом, закончится и его жизнь. Он знает даже, как это будет, потому что с ним уже происходило близкое тому. В студенческие годы на соревнованиях вузов города по легкой атлетике он бежал последним в эстафете. Она называлась тогда «большая шведская». Команда политехников проигрывала, и Степан под рев стадиона наверстывал упущенное его товарищами. Когда он коснулся грудью красной ленточки на финише (тогда были еще эти ленточки!), в мозгу коротким замыканием вспыхнуло слово «все» — и он упал на дорожку.
Книга не получалась, материал оказывал сопротивление, расползался, рос в сторону. У Пахомова опускались руки, он бросал писать, рвал страницы, старался отвлечься от работы, берясь за очерки и статьи для журналов и газет. Но это не могло продолжаться долго, и он опять садился за письменный стол. Пахомов не мог уйти от своей работы, как не может человек уйти от самого себя.
Встреча с Буровым и разговор с Олегом будто повернули в нем невидимый рычажок, и перед ним приоткрылась тайна его неудачи. Он все сделал правильно, когда задумал книгу, совсем непохожую на те, которые он писал до сих пор. В литературе, как и в жизни, нужно новое, непережитое. Без этого жизнь станет пресной, а литература мертвеет. Все так. Толстой говорил: без новизны нет искусства. Но Пахомов не рассчитал соотношения искусства и жизни. Кто-то из мудрых говорил, что оно такое же, как у математики и физики. Это очень точное указание. Искусство не жизнь, но оно может рассчитать жизнь и изобразить ее в условных символах и образах так же, как математика в цифрах и знаках изобразить физику.
Но произошел парадокс. Пахомов был слишком ослеплен новизной своей работы и полагал, что одна эта новизна и необычность могут составить основу романа. Он был убежден в этом, ибо знал простое, выстраданное им правило: то, что интересно тебе, пишущему, будет интересно и читателю. Только надо быть честным перед самим собою. И Пахомов написал главы и куски, которые читались с возрастающим интересом, где он уже не мог поправить ни одного слова. Особенно напряженными были сцены споров главного героя Вырубова-Сакулина с его коллегами, газовиками и нефтяниками. (Пахомов вернулся к подлинному имени своего героя и в романе, как и в жизни, он был теперь Сакулиным Сергеем Семеновичем.) Сакулин, как и положено человеку, фанатично преданному своему делу, взрывал и опрокидывал парадоксальными доводами привычную логику своих оппонентов. Он видел то, что люди обычно не видят, а если и видят, то не хотят об этом говорить. Сакулина нельзя было погладить ни по шерсти, ни против. В нем все торчало остро, режуще и в то же время притягательно. Он был, как первородный грех, который чем дальше его отстраняешь, тем ближе он становится.
В Москву Степан привез почти пятьсот страниц машинописного текста. На его взгляд, это были хорошие куски глав. Пахомов уже читал их на встречах с читателями, и то внимание, с каким его слушали, убеждало, что действительно написано неплохо. Но не было цельной вещи, не было романного дыхания и того простора, без которых не существует роман. А была какая-то перенасыщенная концентрация острых споров, столкновения характеров, рассуждений о болевых проблемах века.
Когда Степан перечитывал уже готовые главы, то он видел эту холодную перенасыщенность своего письма и казался себе тем незадачливым поваром, который переложил в кушанье перца и других специй, и блюдо потеряло свою прелесть и вкус. Это нелепое сравнение пришло ему в голову вчера, когда он шел по ночной Москве, распростившись с Буровым, и думал о своей неудаче с романом.
Ему было так хорошо и покойно от этого вечера, разговоров с Михаилом, Олегом и даже с Прокопенко, ему так легко дышалось, что он вновь посетовал на себя: «Не сиди так долго на одном месте. Ведь по натуре ты, Пахомов, бродяга и тебе нужны перемены!»
Он думал о своем романе, о Севере, и сравнивал ту свою жизнь с этой московской, в которую окунулся сразу и от которой ему стало хорошо и покойно, думал о Бурове, Димке, Олеге, опять о своем романе, и тут будто ему открылась разгадка его неудачи. Он вдруг понял, что именно его жизнь, жизнь писателя Пахомова, сложная, полная противоречий, и должна, художественно переплавленная, войти в его роман. И пусть в нем будет еще один персонаж, писатель Пахомов.
Степан Пахомов хорошо выспался, проснулся бодрым, полным желания сегодня крепко поработать. Он еще вчера, когда шел по опустевшей Москве домой, знал, что роман теперь обязательно сдвинется с мертвой точки. Пахомов испытывал радостный подъем от встречи с родными людьми. Он не только знал, но и много раз говорил себе: нельзя, чтобы жизнь твоя было одно, а писательство — другое. Надо жить полнокровно, во все тяжкие, не щадя себя, и тогда будет о чем писать. Тогда, если ты писатель, а не холодный ремесленник, пойдет твое письмо, и оно будет так же интересно и значительно, сколь интересна и значительна твоя жизнь.