Этот нечеловеческий образ казался полной противоположностью истязаемому, измученному Христу Маттиаса Грюневальда, который произвел такое впечатление на Гюисманса. Средневековье Гюисманса было веком готики и даже поздней готики: пафосной, реалистической и морализаторской, примыкающей скорее уже к Возрождению, чем к романской эре. Я вспомнил о разговоре, который состоялся у меня много лет назад с одним профессором истории в Сорбонне. В начале Средних веков, объяснил он, вопрос об индивидуальном Божьем суде практически не возникал; только гораздо позже, у Босха например, появляются страшные картины, где Христос отделяет когорту избранных от легиона проклятых; где черти тащат нераскаявшихся грешников в ад на вечные муки. Романский взгляд на вещи был иным, гораздо менее персонифицированным: умирая, верующий впадал в состояние глубокого сна и смешивался с землей. После свершения всех пророчеств, в час второго пришествия, весь христианский народ, единый, всецелый, восставал из могил, воскрешенный в теле славы своей, и стройными рядами шествовал в рай. Для людей романской эпохи нравственный суд, суд индивидуальный и вообще индивидуальность не были достаточно ясными понятиями, да и я чувствовал, как растворяется моя собственная индивидуальность по мере того, как я, сидя перед рокамадурской мадонной, предавался нескончаемым грезам.
Пора было, однако, возвращаться в Париж, уже середина июля все-таки, я тут проторчал, оказывается, больше месяца — сообразив это как-то утром, я искренне изумился; по правде говоря, спешить мне было некуда, я получил мейл от Мари-Франсуазы, которая связалась с нашими коллегами: до сих пор никто из них не получил никаких сообщений от университетского начальства, и все пребывали в полном недоумении. Ну а в остальном — прошли парламентские выборы, их итоги вполне соответствовали ожиданиям, и было сформировано правительство.
В деревне настало время увеселительных мероприятий для туристов, в основном гастрономического характера, но и культурного тоже, и накануне отъезда, совершая свой ежедневный поход в часовню Богоматери, я случайно попал на публичные чтения Пеги. Я сел в предпоследнем ряду; народу пришло немного, в основном это были молодые люди в джинсах и майках поло, с одинаково открытым и дружелюбным выражением лица, которое почему-то так хорошо удается юным католикам.
Александрийский стих ритмично звучал в наступившей тишине, а я недоумевал: что могут понять в поэзии Пеги и его патриотической мятежной душе эти юные католики-гуманитаристы. Впрочем, дикция у актера была замечательной, мне даже показалось, что это известный театральный актер, видимо из Комеди Франсез, но, по-моему, он и в кино снимался, мне показалось, что я где-то видел его фотографию.
Это был польский актер, ну конечно, но фамилию я напрочь забыл; возможно, он тоже католик, вообще актеры нередко бывают католиками, у них все-таки странное ремесло, и божественное вмешательство тут представляется более правдоподобным, чем во многих других профессиях. Интересно, любят ли эти молодые католики свою землю? Готовы ли они погибнуть за нее? Я вот чувствовал, что готов погибнуть, но не то чтобы за свою землю, я был готов погибнуть
Либо я просто проголодался — накануне я забыл поесть, и, наверно, лучше мне было вернуться сейчас в отель и заказать несколько утиных ножек, чем рухнуть на пол между скамьями, пав жертвой религиозной гипогликемии. И опять я подумал о Гюисмансе, о страданиях и сомнениях, преследовавших его на пути обращения, о его отчаянном желании примкнуть к какому-то обряду.