Окно уже брезжило. Мяклый свет дня подстёгивал, возвращал её к койке. Ждать больше нельзя. Она ставила в постели засоньку на ноги. Не поддержи — упадёт, так и не проснувшись. Она знала эту его сонливость, не бросала одного стоять и чуть не со слезами мягко покачивала из стороны в сторону, дула-дышала ему в лицо.
Помалу мальчик просыпался, не понимая, чего от него хотят. При этом он не капризничал, а шептал лишь одно:
— Не можу… Не можу…
Поля так и не добилась, чего же он не может. После выяснилось, никак он не мог проснуться, хотя помнил, что встать надо нарани. Вчера же весь вечер мама про это только и жужжала.
Наконец мальчик проснулся, живо оделся. Вот он и готов весь бежать день за нею верной собачонкой.
Только наши менялы на порог — прокинулся Антон. Что было силы в ручонках молча впился коготочками в материнскую юбку и, дрожа от страха, что вот сейчас уйдут от него, цепко держался. Мама пробовала высвободиться, разжимала пальчики, уговаривала:
— Пусти… Мы тоби лобии,[61] чурека принесемо. С сыром… Мы нанедовго…
— Да-а, нанедолго… Вы всегда так говорите. А приходите совсема-совсема тёмнышко!
Митрофан дураковато хлопнул себя по лбу.
— Фу, Антоняка! Совсем ну забыл… Тебе ж мышка велела передать из своего магазинчика новую косынку!
— Где косыночка? Где косыночка?
Митрофан важно повязал ему на голову отцов носовой платок. Мальчик млеет от восторга. Рассматривает себя в ведре воды на полу, как в зеркале. Забыто всё на свете.
Мама с Глебом спокойно, незаметно вышли.
Густая синь неба чиста, без облаков. День набежит жаркий. Но сейчас, на первом свету, чувствительна прохлада знобкая.
Проворные, быстрые ноги Поля ставила широко, отшагивала совсем по-мужицки. Глебка, мелкорослый, худее спички (за худобу мальчишки прозвали его Чаплей), прыткий на ногу, не поспевал шагом, вприбежку следом топтал тропку стригунком.
— Ма-а! Подождите!
— Шо там ще?
— Гляньте… Растёр ногу этими проклятыми чунями. А ладно, я пойду босячком?
— Да иди.
С чунями под мышками Глебка завил клубок, резво побежал по толстой сонно-ленивой прохладе пыли. Отпечатки залегали глубокие, глазастые. Мама кисло усмехнулась, подумала вслух:
— Баре мы больши-и-ие: сапоги чищены, а след босый…
Из-за далёкой каменной череды радужно-багрово било, подсвечивало, и скоро доброе солнце пролыбнулось с высь-горы нашим путникам.
Глебка упоённо пялится на солнце скользом. Жалуется:
— Ма! А почему Солнушко ругается, не даёт глазикам на него смотреть долго?
— Знать, ему твоя компания не наравится, — светло утягивается мама от прямого ответа. — А ну с кажным поиграй в переглядушки, когда оно в работу поспеет?
— А что, Солнушко работает? Как Вы? Как дядя бригадир?
— Оё, брякалка, уравнял!.. А ну кажному в мире посвети? А ну кажного согрей?.. Кажного человека, кажну пташку, кажну травинку, кажный листочок… Большь сонца кто и робэ?
— И у него хлебных карточек забольше всеха?
— А карточки у него ни одной нема.
— Разве это честно? А давай отдадим хоть одну нашую!
— Отдадим. Передавать будешь сам?
— Ага. Вечером Солнушко упадёт за горку спать. Я разбудю и отдам…
Словно в благодарность солнце подпекало всё азартней. В селении Мелекедури маме с Глебкой стало ещё теплей от живых прямых дымков, что подымались на погоду сизыми столбиками над саклями.
Улица начиналась богатым особняком. За могучим плетнём здоровенный, с телка, пёс на цепи. Зачуял чужих, с сытым рыком загремел цепью, но не встал: старый пёс брешет лежа. На резной балкон во весь второй этаж выстукивает хромой старик с воловьей шеей.
–
— Нэт,
Менялы приупали, конфузливо поскреблись к соседским воротам.
Полный-то день с верхом вприсыпку толкались они со двора во двор, и никому, ни одной душе не в надобности их тряпчонки. Сомлели в поту, в голоде, каждый про себя молил: ну хоть кто да ни будь, ну хоть сколь да ни будь дай, абы не плестись домой без хлеба. С пустом.
Чёрной погибельной скалой наваливалась ночь. Мать с сыном потеряли всякую надежду на удачу. Брели уже назад, не стучались больше ни в один двор. Ну что попусту звонить в лапоть?
Глеб побито тащился сзади, думал про то, что солнцу легче, чем его маме. Солнышко пробежалось по небушку, свалилось за горку и спи. Никакейских забот! Ему никого кормить не надо. А у мамы четыре голодовщика. Во весь день не присела, не было во рту ни порошинки. Ничего не выменяли и до района ещё по ночи идти да идти…
Ему хотелось сказать маме что-нибудь хорошее и обязательно про то, что у неё хлопот больше против солнца, но он не знал, как сложить свои раздёрганные мысли в слова, насуровленно молчал.
— Пропало воскресенье, пропало до основанья… — жаловалась Поля сыну. — Такое наше счастье. На веку, як на долгой ниве, всякое бувае… Всякое-то всякое, а почему скрозь нам подавали одни дули из Мартынова сада?
Глеб молчал.
— Сынок! Так ты знаешь, почему нам везде подавали одни отказы?
— Подскажете — узна́ю…