— Нас все боялись! Вот глянь на нас со стороны, в смерть выпужаешься. Нищеброды! Як на порог таких допускать? Ещё утащат чего… Ты весь босый…
— Ну и что? Тёть Мотя читала, король тоже был босый, как разуется.
— По книжкам не знаю, ни одну не раскрывала, а так таких босых короликов, як ты, в Мелекедурах бояться. Може, думають, краденое меняють… И никаких с нами делов не заваривають. Ты обуйся, солидниш так…
Глебша заныл:
— Да ноги болят в чунях.
— А у кого не болят? У самой аж горят. Все ноженьки износила. Мне тоже не сахарь. Бач, какие тяжелюги батьковы чёботы, а я, как солдат, иду. А ты королик-задрыпка.
Такой щелчок, как мылом по губам. Мальчик уточняет:
— Не король я… Просто хороший я…
— Хороший, хороший! Обуешься, ещё лучше станешь.
Глебка покорно влез в чуни и пожалел. Идти-то уже не к кому! До конца улицы два дома. В последний, где спесивый старый небритый гуриец в насмешку обозвал Глеба своим господином, они, конечно, снова не покатят. Может, эта соломенка? Так ещё утром мама нарочно обминула эту жалость!
Мама перехватила его удивленный взгляд. Кивнула:
— А давай-но, сынок, зайдём вот в этот двор. Нашим глазам не первый базарь. Перелупають.
— Что там делать? Смотрите, каковецкая хибарушка? Не вышей плетня! Там богатики не королевистей нас.
— Не подговаривай под руку. Можь, и не посадять на ракушки. Не обидят отказом. Давай на святого Лазаря зайдём… Нужда велит и сопливого любить… Утрёшь да поцелуешь. Утром вот обежали. А ну здря?
От раскрытой калитки игристо отбегали две тропки. Одна к дому, другая, побоевей, к косому сарайке в тусклой соломенной шляпе. Сквозь необмазанные, плетённые хворостом стены, сквозь закоптелую солому крыши сочился дым. То было что-то вроде кухни, топили по-чёрному. Называлось бухара.[64]
Наши перекати-поле посунулись к бухаре.
«Земля треснула — незваные гости наявились», — подумала Поля про свой приход и, приоткрыв дверь, спросила в дым:
–
Изнутри толкнули, дверь охотно растаращилась до отказа. Из дыма выпнулось доброе женское лицо.
— Руски, заходи! Заходи, руски!
Втёрлись наши ходоки в тёмный уголок, осматриваются. Со света ничего не видно. Зато дым сразу настырно полез к гостюшкам. Через минуту какую дым поредел вроде, зыбко замаячили рёбра стен, покрытые на палец сажей. Посреди бухары на цепи висел вёдерный казан. Под ним тлели сырые ольховые коряги. Варилась мамалыга. Сладкий её дух так взбесил голод, что Глеба едва не сорвало. Ни граммочки же за день во рту не было.
— Мамычка! — горячечно зашептал он с близким ливнем слёз в голосе. — У меня головка кружится. Я хочу есть.
— Ну, попей воды. Я попросю.
— Не… Воды я не хочу…
— И-и, орала-мученик! Ещё харчами будешь перебирать в чужих людях? Тошно слухать. Тогда сиди та мовчи!
Как грибы вокруг дерева, сидели вокруг костерка на земляном полу человечков шесть мал мале. Погодки, видать. Босоногие чумазики что-то лопотали по-своему, с живым любопытством постреливали угольно-чёрными глазенятами в угол на незнакомиков. Вдруг мальчишки сели тесней. В их гомонливом колечке вокруг костерка зовуще сверкнул пустой простор. Показывая на освободившееся место, хозяйка с поклоном позвала нежданных гостей к огню, в свой круг.
— Руски, аба, иди огон! Руски, аба нэ стиснайса!
Это радушие полоснуло Полю по сердцу. Видишь, думала она, пересаживаясь с Глебкой поближе, у самих бедность верховодит, не за что рук зацепить, а душа человечья не потеряна. Это поважней всего другого.
Завязался односложный, отрывистый разговор. Вперемешку сыпались русские, грузинские слова. Женщины не знали языка друг друга. Но каждая скорей чутьём поняла и приняла тяжёлую судьбу другой. Доли их были схожи. У хозяйки муж тоже воюет. Дома оставил вот этот калган, шестерых сынов-погодков, притихших у костра.
–
Поля вскидывает три пальца:
— Ещё три швилёнка. Некуда правду деть.
Хозяйка в отчаянии хватается за голову:
— Одна гогочка… Маня… Два ещё бичика…
— Бедни idbkj, бедни…
Ужинали все вместе в саду под яблоней за врытым в землю столом. Ели сосредоточенно, молча, и была кругом разлита такая тишина, что слышно было, как падали с деревьев то спелые орехи, то яблоки. Одно яблоко бухнуло прямо в стол, заставило своим неожиданным стуком всех вздрогнуть.
Потом свалилось ещё одно уже Глебке в оттопыренный кармашек пиджака. Мальчик растерялся, не знал, как поступить. Взять или отдать? Совсем некстати прилезла в голову коварная мыслишка про то, что мама не жалует воришек. Мальчик заалел. «Воруют — это когда потихошку просто берут чужое. А я брал? А оно не само упало? И чьё оно? Людяное?.. Не-ет, веточкино. А разве можно у веточки украсть?..»
Ему нравится так думать, но чистое сердчишко тревожно настукивает. Подавливает сомнение, что всё здесь хорошо.
«Моё — это когда только моё. Но разве дерево с яблоками моё?»
Яблоко уже согрелось, вспотело в его руке.