Тянулся апрель — мокрый, в дождях. Снег почернел, ссутулился под речным обрывом. В полдни, когда припекало, дымилась капель, под стрехами зазвонили сосульки, из полей толкался в город бесприютный ветер, гудел железом на крыше почты. Лохматые грязные воробьи лезли в Катино окошко: она крошила им хлеб, и дошло до того, что они лезли внутрь, бегали по столам, по бумагам, по солнечным плиткам на полу. Катина сослуживица Летучкина шаркала по полу щеткой, ругалась злыми словами Кате казалось невероятным, что у такой женщины может быть добрый, заботливый, интересный муж, — он приходил к концу смены, всегда с кошелками, сумочками, с молочными бутылками, подтянутый, в отутюженных брюках, с седыми висками. Жену он называл странным именем Фофа. Летучкина глядела на мужа, как на воробья, захлопнутого силком: сколько ни трепыхайся, вырваться не удастся.

«Фофа», — думала Катя, когда Летучкина уходила на улицу, величавая, точно памятник.

Однажды, уже в начале лета, Катя услышала:

— Возьмите паспорток: моя буква «л». — В окошке появилась круглая, с розовой плешью голова.

Его фамилия оказалась Левушкин, а звали Федор Арнольдович. Лет ему около сорока. Он был из тех, кои входили в Катин разряд «нехороших». Глаза были у него зеленые, молодые, а лицо дряблое, в морщинах, губы серые и все время почему-то подергивались. Левушкин вдруг стал ухаживать за Катей. Сперва она возмутилась, не позволила идти рядом с собой, но он пришел на другой вечер, и на третий, и на четвертый. Они шли по Нахимовской, потом сворачивали на Набережную, где меркло отражались в реке радужные огни, потом по Советской до конца. И тут, на пятый день их свидания, Левушкин взял Катину руку, прижал к боку (Катя чувствовала, как пружинилась под пиджаком подтяжка) и стал говорить о могучей силе полового чувства. Левушкин походил на какого-то актера из фильма. Катя то поддавалась потоку его слов, то холодно, недоступно глядела в широкое пористое лицо мужчины.

Ночью она неспокойно спала… Пропал аппетит, питалась мороженым, булочками. Мать встревожилась: не случилось ли чего?

Левушкин куда-то исчез на две недели. Пришел он к концу работы, какой-то вялый, ссутуленный — одна ялешь блестела выразительно.

— Свинство! Вся жизнь — свинство, — сказал Левушкин.

Когда они пошли опять вдоль Набережной, он неожиданно обнял Катю, начал целовать с тем наигранным, отрепетированным исступлением, какое бывает у людей потрепанных, разбросавших свои чувства еще в ранней молодости.

— Бросьте, укушу, — вырвалась Катя.

— Катя, милая, золотце, вы не понимаете диалектики чувства. Чувство потом приходит, так сказать, в процессе наслаждения, — объяснял Левушкин.

— Не паясничайте. Вам стыдно. Да! Вы мне в папаши годитесь. У вас, наверно, десять детей.

— Проза века! — философично сказал Левушкин. — Вы пожалеете.

— Ни капельки. Несчастный старик!..

— Ха-ха-ха!

Кате сделалось плохо, тоскливо. Левушкин вобрал в плечи шею, замолчал и закурил.

— Прощайте, — сказала Катя.

— Я буду бороться со своими страстями, — очень правдоподобно пообещал Левушкин.

— Боритесь, — вежливо разрешила Катя.

Она одна шла по засыпающим улицам, по сонным пахучим скверам, в них нахлестывали скворцы, а из-за реки тянуло первой молодой зеленью. В пруду возле дома кричали лягушки — тоже, наверно, любили. Луна над домом стояла теплая, мирная, косоротая — смеялась.

— Дуреха, — сказала Катя луне и заплакала.

А дни все тянулись и тянулись — уже по-летнему нескончаемо длинные. В комнатах и коридорах конторы пахло пылью, сургучом и кожаными брюками Тимохина. В стенной газете неожиданно появилась заметка, разоблачающая бюрократизм в конторе связи: карикатура изображала Тимохина, который буквально «сидел» на плечах работниц в своих кожаных брюках.

Тимохин трудно переносил заметку, посерел, потяжелел, распекал работниц за малейшие упущения.

Как-то Катя решила записывать счастливых в свой блокнот. Сперва эта мысль показалась ей наивной, детской, но мысль окрепла, и Катя принялась за дело. Счастливыми считала тех, кто светился глазами у ее окошка, а таких, правда, насчитывалось очень мало.

«Счастливым» в середине дня явился большой, неуклюжий парень в коричневой грубой куртке на «молниях», в кирзовых сапогах примерно сорок пятого размера. Небритый ежик волос лез из-под синего берета, веселые, озорные глаза говорили о том, что ему решительно все нравится на белом свете, — всунул широкое смеющееся лицо в окошечко, подмигнул и сказал:

— Посмотрите, пожалуйста, Боровикову.

Катя, как всегда у новеньких, внимательно изучила паспорт счастливого, он шибко пах табаком и потом и был старый, весь переломанный, а с фотокарточки глядел совсем желторотый парнишка в клетчатой ковбойке — наверно, десятилетней давности.

Перейти на страницу:

Похожие книги