Иван умолк, сконфуженно улыбнулся, в эту минуту мне даже показалось, что он застеснялся своих мыслей. В нем, вероятно, жил и тот ясноглазый мальчишка, какого я давно знал и любил, и вот этот сидящий и отчего-то сутулящийся и не совсем понятный мне Иван со своей враждой к Липатовым и застегнутой на все пуговицы душой. Это было странно в человеке: плохим людям платить их же монетой.
Ванюшка перерастал в Ивана, в какого-то другого, нового человека.
Вверху, в липах за огородами, забила крыльями проснувшаяся ворона, и где-то далеко на цыпочках осторожно подкрадывался к Дорогобужу рассвет. Дрожащий зеленый свет зыбкими тенями поднимался все выше, к куполу еще черного неба.
Иван встал, посмотрел внимательно на светящуюся яблоню, натужно кашлянул и пошел в дом.
Утром меня разбудил шум на дворе, слышалось несколько голосов; я подумал, что это, наверно, из-за петуха. Я оделся, не стал умываться и пошел во двор послушать.
Мать Ивановой жены размахивала руками, и обзывала соседку, у которой полузадушили и общипали живого петуха, и кричала, что это они в отместку срубили яблоню, и заплакала в голос, с подвывом.
Дом Ершовых уже был пустой.
— След, видишь, заметают, — сказал кто-то о Ершовых. Возле сарая на затоптанной гряде копошились воробьи в соломенной трухе: ее вывернули из матраца.
Яблони не было. Низенький пенек затек желтым липким соком, зеленые мухи кормились им, а вокруг не пахло благовестом весны — пахло клопами и чем-то зимним, залежалым от вытряхнутой соломы. Массу лепестков поднимал от земли низовой ветер и крутил тут же, по двору, и чудилось, что это метель, которая вот-вот заплачет.
— Батюшки, да кто ж яблоню-то срубил? — спрашивала всех какая-то женщина. — Кому замешала?
«Древо жизни, — подумал я. — Яблоня давала плоды. А в плодах есть сок, и сок в земле, и соком наливаются наши дети. Что же тут срублено: целая жизнь или просто старое дерево?»
На дворе появился, прихрамывая, маленький подвижный Федор Митин.
Митин подошел к пеньку, ударил об него деревяшкой — рой мух, жужжа, взлетел кверху — и долго молча стоял на одном месте. Потом он как-то странно взмахнул обеими руками, как будто ему было все равно смотреть на содеянное.
— Все, брат, под топор! Горевать некому и не надо. Тут целая небожественная вера: очисти пространство после себя. Выстрой себе сам жизнь на голом месте. Это уже вера, она хоть и старая, закоренелая, да в новой окраске. Старички, бывало, хоть гвоздь дать могли, к примеру, погорельцам.
Иван стоял тут же, в сторонке, с потухшей папиросой во рту и, будто от озноба, поеживался плечами.
Митин подошел к нему. Я увидел, как люто сверкают его глаза под взлохмаченными, близко сведенными бровями.
— Не яблоню ты срубил, дурень несчастный! — грозно и тихо сказал Митин. — Ты корни свои подсек. Жить-то чем будешь? Пожалел оставить ее Липатовым? А отца не пожалел? Его рубанул по самому больному. Память отцовью выдрал. Эх, Иван… Гад же ты! — Митин умолк, глаза его затянулись как бы дымом — он точно ушел в себя и воскрешал что-то в памяти, быть может, самое дорогое.
Иван пошевелил губами, желая, возможно, что-то произнести, но промолчал, покосился на посторонних: люди, вероятно, не слышали слов Митина, они все шумели возле пенька.
Митин побледнел еще больше, даже побелели всегда желтоватые скулы, и, маленький, непрощающий, подступил к самой Ивановой груди. Тот стоял точно каменный. У Митина начали угрожающе шевелиться ноздри.
— Черт с ней, с яблоней. Свой век отжила. Другую люди посадят. А корни-то, Ваня, у жизни… одни. Раз выдерешь — назад не впихнешь.
— Слабо доказал, — сказал бесстрастно Иван, — вовсе не доказательно…
Митин махнул рукой и, похрамывая, гремя деревяшкой, заспешил со двора. Женщины и ребятишки разошлись молча вслед за ним.
К концу дня, вернувшись из поездки в село Плосково, я застал Ивана на старом дворе: он угрюмо сидел на ступеньке. Липатовский мальчишка пустил от сарая старую бочку; глухо бренча, она покатилась через весь двор.
Иван хмуро, затравленно жевал губы и глядел, как она, эта сырая бочка, облипает еще не совсем увядшим яблоневым цветом, спросил:
— Прогноз не слышал?
— Передают дождь.
— Опять развезет.
— Да, глина, — сказал я.
— Погоду искалечили, — сказал Иван, нагнулся, поднял тонкий гибкий сучок с палево-ажурной кожицей, он хрустнул в его ладони — по пальцам потек золотистый яблоневый сок.
Иван торопливо спрятал руки за спину и пошел со двора. И оттуда, с дороги, он казался очень маленьким, потом совсем исчез на ровной улице, будто растворился в земле.
…Через несколько дней Митин посадил саженец яблони рядом с пеньком. Он долго не приживался, сох, мы поливали его, прикрепили к колышкам. Митин сумрачно и люто бил по земле деревяшкой и ругал почем зря Ершовых, называл их «оглоедами».