Старый, дремучий, он убаюкивающе и бесстрастно шептал листвой о чем-то своем, загородив собою весь мир…
Любка почувствовала тошноту и, не в силах идти дальше, тупо села под деревом. Под горой все выла и выла собака.
Если порвал, если все кончено и к старому возврата нет, к чему терзать свое сердце? Федору было муторно, хоть на белый свет не гляди. Трезвый по характеру, он не любил сентиментальничать. Легко и как-то бездумно обходил беды, какие выпадали за короткую жизнь. Подсмеивался над ребятами, когда те получали тревожные письма от девушек. Чужие болячки казались пустяковыми царапинами. Но вот болячка въелась не в чье-то, а в его, Федора, сердце. И все связанное с Любкой показалось грязным и ложным. Ложь и обман — вот она жизнь.
Ложью обернулось все, что связано было с Любкой. Кривой, холодной казалась светящаяся в тумане луна…
Всю ночь он шел мокрым, угрюмым лесом, мимо все тех же братских могил с фанерными обелисками, мимо обросших травой воронок. Сбившись с дороги, очутился утром на круглой поляне, которую обступал частый осинник. Посреди поляны стояла хата-пятистенка. Под навесом сарая мужчина лет пятидесяти, в залатанной фуфайке и солдатских брюках тесал бревно. На шорох шагов он обернулся. Не успел Федор поздороваться, как мужчина воткнул в бревно топор и шагнул ему навстречу.
— Федор? Сын Алексея Рубцова? — спросил он.
— Да.
— А меня не узнал?
Федор пригляделся, узнал клочковского лесника.
— Дядя Антон?
— Помнит, дьяволенок! — обрадованно пробасил Антон.
В избе Антон в каких-нибудь пять минут поведал о себе: три месяца назад вернулся с войны, гнездо это нашел опустелым, жена и двое детей жили в Сибири, и он теперь ждет их со дня на день. А лес, между прочим, страшно запущен, покалечен, и он не знает, как ему одному работать.
В свою очередь, скупо Федор рассказал о себе. И, помолчав, попросил:
— Водки бы?
— Можно, — Антон сходил за печку, пошумел там, вернулся с обмотанной тряпками бутылью.
Разлив по стаканам мутную жидкость и достав тарелку с солеными огурцами и ломтем черного, как кусок торфа, хлеба, сказал:
— Поехали.
Федор залпом выпил два стакана, но на третий Антон положил свою широкую волосатую ладонь.
— Желаю вы-и-пить! — крикнул Федор, налегая грудью на стол.
Антон, точно железную, продолжал держать ладонь на стакане.
— Мутная, стерва. Ею душу не прочистишь. Ты погоди-ка. Так трошки посидим. Потом подбавим. Это первак. Лют шибко. Пожуй.
— Мы на фронте и спирт пили.
— Теперь, браток, не фронт. Ты пожуй, пожуй.
Тишина большой избы убаюкивала Федора, и также мягчили и проясняли душу слова Антона:
— Любка мимо твоей жизни, как та пуля, пролетела: душу продырявила трошки — и все. Про-ойдет. Все, брат, пройдет. Гениальный поэт сказал: как с яблонь дым. Точно. Я ихнее семейство знаю. Старорежимники! Но не в том дело. Война всех проверила, кто на что способен. Теперь люди, Федя, будут по-другому жить. Теперь, после всего, что мы пережили, уж по старым меркам не жить. Натурально! Глупостей мы не наделаем. Обожгло нас. И в водах студеных мы тоже моченые.
Опять же, что главное? Сердце ты уберег? Уберег! Хорошего не раскидал? Не-ет! Ну и, значит, полней, Федор, и легче жить будешь. С сердцем-то без пятен люди добрей живут. Тебе сейчас хреново. Я знаю. И со мной бывало. Опять же годы. Годы человека лечат: тогда, пожив, все ясно делается. Поживет человек — ему как с горы: далеко, брат, видно. А ты видишь пока тот бугорок, что Любкой зовется. Хорошо еще, что ушел. Так-то оно в жизни…
— Пойдем, дядя Антон, на улицу. Что-то здесь душно, — поднялся из-за стола Федор.
— Пошли, лесом подышим, — согласился Антон.
В небе, между редких, быстро бегущих туч, синими и чистыми искрами дымились звезды. Полная луна светила над притихшим лесом. Смутные тени бродили на поляне. Воздух пах уже не одной сыростью — пах он хмельно малинником, лебедой, соками. Чувствовалось близкое тепло, настоящее лето.
Где-то левей дороги, на озере, прокричала сонно и и тягуче птица.
— Выпь, — сказал Антон, к чему-то принюхиваясь и вслушиваясь.
Ступал он бесшумно, точно ноги его были завернуты в мягкое. И сам Антон весь был мягкий, тихий и убаюкивающий, как ветер.
— Пойдем-ка спать, а утро покажет, — Антон обнял Федора за плечи, будто отец сына.
Бывает же такое: после ненастья жгучее солнце ударит по земле, и все озарится новым светом. И Федор, проснувшись, почувствовал освобождение. Черные мысли исчезли. Любка жила еще в нем, но уже какой-то другой, обособленной, малознакомой жизнью. Федор собрался в путь. Антон проводил его до опушки.
— Оживает, смотри-ка, и лес, — вздохнул он и разгладил в своих корявых ладонях тоненький зеленеющий побег на разбитой снарядом березе.
Федор протянул руку.
— Спасибо, дядя Антон.
— Куда надумал?
— Недалеко тут зайду… А потом не знаю.
— Ну и добро. Бывай, Федор. Дорог, брат, много. Бывай! Всяк должен по своей идти.
«Сколько хороших людей рядом!» — думал Федор, шагая по большаку. Над головой светлело, распогоживало.