— Не знаю почему, но мне, знаешь, было бы приятно встретиться еще раз.
— Кто знает? — пожимаю плечом. — Тужить особо нечего. Ни тебе, ни мне.
— Я тебя понимаю. Ты все-таки честный. А ты куда теперь?
— Не знаю. Куда-то надо.
— Только, парень, не женись пока. Это я тебе совет даю как женщина. Если хочешь — даже как мать. Добейся чего-то, а потом подумай. Ужасная дрянь — болтающиеся мужики.
— Разбуди, пожалуйста, Зюзина.
— Хорошо, Алеша.
Зюзин моргает со сна пьяными глазами, я натягиваю ему на нос кепку и подталкиваю к двери. Он ничего не понимает:
— Черт… Куда ты? Дождь же!..
Дождь неистовствует, и мы стоим около столба, под упругими струями, обливающими нас с ног до головы. Зюзин кричит мне прямо в открытый рот:
— Ты что, не поладил?!
Я поднимаю голову и вижу высоко в открытом окне среди бешено извивающихся молний встрепанную голову Марины, и мне слышится вдруг осенний, грустный крик журавлей, тонкой иглой вонзающийся в сердце.
Мы бредем по мокрому сонному городу.
— Наклевывалось на полную катушку, — бормочет Зюзин, все еще ничего не понимающий. — Объясни, в конце концов, из-за какого беса не снюхались?
— Так лучше.
— Гад ты, Тузов, — хрипло и страшно произносит тихим голосом Зюзин. — Я-то старался. Скотина ты тупая. Ишак! На тебе возить оцинкованные гробы.
— Молчал бы.
По какой-то неписаной статье мы все-таки приходим к общему знаменателю, умолкаем, садимся в такси и едем по Садовому кольцу на вокзал. Под колеса машины с шипением катится радужная пыль огней — осколки чужих радостей. В вокзале, набитом пассажирами, Зюзин криво дергает толстой щекой:
— Куда ты решил?
— Дай мне на билет.
— Ого, он едет по билету! Нету у меня…
— Я тебе не хотел напоминать… Ты, наверно, забыл, как брал у меня в свое время бумажки?
— Сто тебе чертей в печенку, Тузов! — ругается Зюзин, но двадцатку все-таки с кряхтением выскребает, мусолит в пальцах и протягивает мне. — Далеко?
— Я говорил — в тайгу.
— Смотри, «дом отдыха» еще об тебе поплачет.
— Посмотрим, пророк.
— Куда ты? Конкретно?
— Куда? Куда? — переспрашиваю и я. — Да хотя бы к Митьке Афанасьеву.
— Вряд ли нужно. Ты бы лучше в Саратов махнул. Домой. Родители встретят.
В Саратов… Каждый камень — болячка; там живет отец, отказавшийся от своего сына-вора. Нет, в Саратов возврата нету — как река не переменит свое течение.
Красноярский отходит через двадцать одну минуту. Билет я не покупаю: тащиться в Сибирь без копейки не очень-то весело.
Дождь кончается, только падают с шорохом крупные одинокие капли. Пахнет мокрой пылью, листьями и дорогой, неведомой и прекрасной…
И снова зазывно мигают передо мной огни путей, уходящие в укутанную сумерками даль. Те же зеленые, синие, красные огни… Мы стоим на платформе.
Зюзин покусывает зубами черенок пустого мундштука, молчит и плюется. Только мы двое торчим около вагонов — две сироты, две горькие плакучие ивы, вывернутые жизнью. Впрочем, Зюзин уже пустил корни.
— Бывай, Леха! — он жмет мой локоть, а глядит вбок, в землю. — Бывай! Я все же люблю тебя.
— С приветом и вниманием! — весело отзываюсь я.
— Влил бочку яда и еще скалишь зубы?
— Святой Георгий сказал: не точи топор на ближнего.
— Болтун! Я читал и Ветхий и Новый завет. Святой Георгий такого не изрекал. Болтун!
— Плохо читал. С перепою.
— Злословишь, Леха, а меня кровавая слеза прошибает, как подумаю о твоей судьбе.
— Ну прощай, что ли. Спасибо за брюки и деньги.
Тискаем руки, я впрыгиваю на подножку, чувствуя необычную легкость в теле, прислоняюсь затылком к железной стенке. Платформа удаляется, фигура Зюзина становится все меньше, крошечной, и пропадает в ночи.
Ранним утром на третьи сутки поезд приближается к таежной станции Чернуха. За окнами лес, ели и дубы карабкаются прямо на насыпь и стоят около рельсов, как часовые. Иногда возникает простор: роскошные долины с изломистыми и синими пятнами озер, и тогда я еще острей испытываю соленый пот на груди и спине: в вагоне стоит адская жара, а мысль о купании приводит в трепет. Поезд часто останавливается прямо в лесу, я вдыхаю запахи и рву цветы. Их очень много, они подмигивают своими безвинными лепестками, а мне отчего-то боязно брать их в свои ладони. Цветов я нарвал столько, что они стоят в каждом купе — женщины-пассажиры мне исключительно благодарны. Особенно в восторге от моей щедрости женщина с младенцем: измазала щеки и нос желтой цветочной пыльцой и все благодарит меня. Восторженное состояние не разделяет, пожалуй, один лишь старик в льняной паре, то и дело хватается обеими руками за левый бок, где расположен грудной карман, чешет пальцем нос, следит за каждым моим движением.
Высаживаюсь в Чернухе — это моя конечная станция. В сорока километрах отсюда на северо-восток располагается хозяйство Афанасьева.
Мне объясняют, что часа через полтора оттуда должны быть машины — приедут за материалом и смогут прихватить меня.