Если действительно именно такой тайный смысл они хотели открыть нам своими небрежно убивающими ногами… если в этом было все дело… но к чему повторяться! Умному только намекни! Я снова усмехнулся при мысли, что и Фридерик, может быть, в этот момент усмехается, думая, что я о нем сейчас так думаю, мол, улетучились из его головы деловитые решения об отъезде; и снова он возбужден, как гончая, отыскивая след, и полон вдруг оживших надежд.
Надежды же – перспективы – открывались головокружительные, и всего лишь в одном словечке «грех». Если этому мальчику и этой девочке захотелось согрешить… друг с другом… но и с нами… Ах, я почти видел Фридерика, как он размышляет где-то там, опершись головой на руку, – что грех порождает глубочайшее доверие, связывает крепче самой жаркой ласки, что грех – интимный, тайный, постыдный – это общий секрет, так же проникающий в чужое существование, как физическая любовь в тело. Если бы это было именно так… ну, тогда бы из этого следовало, что он, Фридерик («что он, Витольд», – думал Фридерик)… ну, что мы оба… не слишком для них стары – или что их юность не так уж для нас недоступна. Почему же общий, грех-то? Этот грех был будто создан для того, чтобы весну юноши с девушкой сочетать тайным браком с кем-то… менее привлекательным… с кем-то старшим и более серьезным. Я снова усмехнулся. Они, в добродетели, были замкнуты для нас, герметичны. Но в грехе они могли вываляться вместе с нами… Вот что думал Фридерик! И я почти видел, как он, с пальцем на губах, выискивает грех, который сблизил бы его с ними, как высматривает такой грех – или же, наверное, думает, подозревает, что я высматриваю такой грех. Что за зеркальная система – он в меня смотрелся, я – в него – так, относя собственные мечты на чужой счет, мы изобретали планы, которые ни один из нас не осмелился бы признать своими.
Завтра утром мы должны были ехать в Руду. Эта поездка стала предметом споров по разным мелочам – какими лошадьми ехать, в каких экипажах, – и вышло так, что я поехал на бричке с Геней. Так как Фридерик предпочитал сам ничего не решать, мы бросили монету, и судьба мне назначила ее в спутницы. Неохватное тающее утро, далекая дорога на выносах всхолмленной земли, тропинки, глубоко прорезанные в этой земле, с желтоватыми стенками, с убогими украшениями в виде куста, дерева, коровы; а перед нами то возникала, то пропадала коляска с Каролем на козлах. Она – в праздничном нарядном платье, в белом от пыли, наброшенном на плечи пальто – невеста, спешащая к жениху. И я, взбешенный, после нескольких вступительных фраз сказал:
– Поздравляю вас! Выйдете замуж, создадите семью. У вас будут дети!
Она ответила:
– У меня будут дети.
Она ответила, но как! Послушно – с готовностью – как ученица. Будто отвечала урок. Будто перед лицом собственных детей сама стала послушным ребенком. Мы ехали. Перед нами – конские хвосты и конские зады. Да! Она хотела выйти за этого адвоката! Хотела иметь от него детей! И говорила об этом, когда там, перед нами, мелькал силуэт желторотого любовника!
Мы проехали мимо кучи щебня, сваленного на обочине, затем мимо двух акаций.
– Вы любите Кароля?
– Конечно… ведь мы знакомы…
– Да, знаю. С детства. Но я спрашиваю, чувствуете ли вы к нему что-нибудь?
– Я? Мне он очень нравится.
– Нравится? И только? А почему вы растоптали с ним червяка?
– Какого червяка?
– А брюки? Штанины, которые вы ему подвернули у сарая?
– Какие штанины? А-а, ну ведь они были у него слишком длинные. Ну и что?
Ослепительная гладкая стена лжи, возводимая с добрыми намерениями, без тени неискренности. Но как мог я требовать от нее правды? От этого сидящего рядом создания, мелкого, незначительного, неопределенного, которое даже женщиной не было, а лишь прологом к женщине, промежуточным созданием, которое существовало для того, чтобы перестать быть тем, чем оно было, которое убивало само себя.
– Кароль в вас влюблен!
– Он? Он не влюблен ни в меня, ни в кого… Ему нужно только… Ну, переспать… – И здесь она сказала нечто, ей весьма приятное. Она выразилась следующим образом: – Ведь он щенок, и, кроме того, ну, вы же знаете… лучше уж не говорить!