Я заглянул через десять минут:
— …очень любопытный сценарий. Но я хочу заметить
Когда я заглянул через полчаса, все еще предлагались поправки.
Одному казалось, что в сценарии маловато любви. Другому казалось, что любви многовато. Были, разумеется, и те, которым любви было как раз. Люди не могли быть одинаковыми, и потому люди были самые разные — как обычно. Как везде.
Я слонялся, скучал, и мысли мои были совершенно сторонние. Например, о том, что я слоняюсь, а там, за стеной, происходит сейчас коллективное творчество. И, возможно, что за таким творчеством, как ты ни плюйся, будущее. Через пять, например, столетий. Пути человечества неисповедимы. И когда-нибудь засадят худсовет человек в тридцать писать грустную повесть про Лизу Калитину. Чем они хуже некоей единой души? Чем беднее? Будет там пяток дядечек, подающих чувственные поправки. Будут те, у кого в душе только гениальные проблески. Всякое будет. Не забудут посадить рядом и тех, в мозгу которых сосредоточен животный и панический страх перед всем новым. Без этих тоже жизнь не жизнь.
— …Эпизод, товарищи, явно затянут. Надо его исключить.
— Или подсократить.
— Ладно. Не спорю, — значит, подсократить?
— Простите. Но, возможно, некоторая тяжеловесность стиля как раз в ключе сценария?!
(И такие реплики будут.)
И я вдруг зримо представил, как оно придет — коллективное производство повестей про Лизу Калитину. Оно придет постепенно, будто бы в силу необходимости, будто бы в помощь пишущему одиночке; сначала, разумеется, придет тихо, посидит за столом, посочувствует одинокому — и только потом потихонечку придушит его в углу… Я рассмеялся. Я догадался, что
В конце коридора появляется силуэт — цок-цок-цок-цок. Очертания проступают яснее, и подходит Вера. В общем, ничего неожиданного, она пришла договориться с каким-то очередным деятелем кино о лекциях. Как обычно. Подействовать не телефонным, а личным обаянием.
— Ты чего смеешься? — спросила она.
— Ничего. Появилась, как из тумана.
— А-а…
— Когда же ты опять станешь учительницей?
— Хочешь прийти ко мне на урок? — Вера засмеялась.
— Хочу.
— Теперь уже скоро.
И она неторопливо двинулась дальше по коридору. Искать светило. Потому что работа есть работа. Маленький административный работник по учебному процессу. Вот именно.
— Вера, — я окликнул ее.
— Да.
— Я позвоню.
— Хорошо.
И опять двинулась.
Но теперь она сама приостановилась и окликнула меня:
— У тебя портфель в точности как у Жени Сутеева.
— Это он и есть.
— Да?.. Ты тоже записываешь народный говор?
— Вроде того.
— Он как-то стал мне прокручивать ужасную матерщину. — Вера засмеялась. Мы стояли рядом. — Сплошные мать-перемать. Я сидела красная как свекла. Не знала, куда деться и что сказать. А он хохотал (помнишь, как он умел хохотать?) и, видимо, таким способом ухаживал за мной. Настраивал этими кержацкими текстами меня на лирику…
Она ушла. Я смотрел в тот конец коридора, где она опять как бы исчезла.
Павлуша Шуриков вышел после худсовета (они вывалились толпой шумные и на ходу закуривающие), и я тут же направился к нему самым твердым шагом.
— Извини, — сказал Павлуша Шуриков, — но я иду домой. Не смогу с тобой посидеть. Тороплюсь.
Я предлагал ему повспоминать былое.
— Но я тороплюсь! — он чуть ли не отпихивал руками.
— Тогда я тебя провожу. По дороге поболтаем…
— Но я пойду пешком — я хочу продышаться.
— Замечательно, Павлуша! Замечательно!.. Я тоже хочу продышаться.
Мы шли по набережной Москвы-реки, разговор все же наладился. Получилось даже сентиментально — давненько не виделись, Павлуша, а годы-то летят, ах, как они, заразы, летят. Река была скучная, напрочь осенняя. Гукнув, прошел речной трамвайчик. И это, конечно, тоже зафиксировалось. В утробе портфеля диск медленно и верно накручивал сантиметр за сантиметром, за этим его и взяли.
Час спустя, у себя дома, я с полным основанием записал на тот отдельный листок: Павлуша Шуриков —
Тогда же я отставил навсегда (и с удовольствием) магнитофон в сторону. Материала было предостаточно, к концу месяца я перебрал еще четверых. А. Рыжов —