Через полчаса сквозь дрему я опять слышал ее шаги — шур-шур-шур, она ходила по дому, вся в своих привычных заботах и ежедневных делах, которые все равно не переделать, но которые обязательны, как обязательны у человека руки и ноги. Из дома не уйдешь. Из деревни не выпрыгнешь. И так просто и быстро стала моя мать деревенской бабой. Но как-никак она сорок лет проработала библиотекарем. Как-никак в школе. И, уже отойдя — там уже не работая, она некоторое еще время держалась. Читала. Обсуждала что-то. Но теперь пришла совсем уже старость, поздняя старость. И матушка уже никуда не ходила, кроме как на рынок. А дома стала кряхтеть, откашливаться и ходить враскачку, как все старухи. И речь — вот что удивительно! — речь ушла, как уходит вода из нового русла в старое. Вместо почти безукоризненных периодов появились размытые, глухие слова с неверным ударением, с «шабрами», с «мы хочем» вместо «мы хотим» и всеми прочими блестками. И куда все девалось. Давнее, детское — казалось бы, навек забытое — вернулось в плоть и в кровь за каких-то три-четыре года. Это жизнь.

— Матушка!..

Она шаркала — подходила совсем близко.

— Еще водицы?

— Ага.

Приходил кто-нибудь из соседей — шумно обивал в сенях нога об ногу снег, затем счищал его веником. А войдя в жилую комнату, все топтался, будто обивал остатки.

— На базар машина пойдет завтра, — докладывал он матушке.

— С утра?

— В обед. — А затем он сообщал новость: председатель и его шофер Ванька обморозили щеки. Председатель вроде ничего, а Ваньку будут резать.

— Ос-споди! — всплескивала мать руками.

— Дела-а-а…

— Как же это они? Застряли, что ль?

— Не. Просто ехали.

Потом начинался шепот. Это обо мне. Пришедший хотел хотя бы словцом перекинуться — нельзя же так! Если сын «библиотекарши» не слазит с лежанки, не кажет носа на улицу и, стало быть, больной, надо знать, чем он больной. Грудь или голова? Или, может, расшибся? поранился сильно?.. Чего ж тут скрывать…

— Не больной он, — в десятый раз объясняла матушка. — Переутомленный.

— Чем же это он переутомился?

— Жизнь такая!

— Такая уж тяжелая?

— Тяжелая не тяжелая, а вот переутомился…

Они уходили. Я протягивал руку, отшторивал занавеску (она закрывала и отгораживала меня, лежащего на лежанке, как бы пологом) и закуривал. Лежать, чуять тепло боком и обволакиваться дымом — вот и занятие. «Посреди сигареты» я свешивал ноги с лежанки и докуривал сидя. Потом вяло спрыгивал на пол. Выходил ненадолго — и только во внутренний наш двор, надев отцов тулуп и его же валенки. Так было проще. Выйдя, сидел на чурбаке и, жмурясь от пурги, смотрел на опустевший наш огород (а вокруг выло и мело) и на наши жалкие, голые и почти утонувшие в снегу четыре яблоньки.

— Вот ведь дует, — подходила мать. — Игорек, снегу-то, а?

— Что?

— Ты б подвигался. Чего сиднем сидеть.

И уходила. И тянула за собой, как тянут нитку, свою хлопотливо бесконечную фразу:

— Зашла, Игорек, домой — дымища кругом, думала, ты за занавеской лежишь у себя, на лежанке, — говорю: курил бы ты в сенях — и что-то рассказываю, смеюсь, то да се — ба-а-атюшки, а тебя-то, оказывается, нет, — так сердце и остановилось…

* * *

Двадцать пять заснеженных крыш по эту сторону дороги. И двадцать пять по другую — и вьюга, которая воет, метет и уже, кажется, сама сдурела, дуя в свой свисток. Пространство… Я вспоминал собирателя книг, бородатого заику, — он шастал от деревни к деревне с громадным рюкзаком, в плаще-болонье и резиновых сапогах. И в кепочке. В зимнее время он, разумеется, сюда не наезжал — только летом или осенью. Был здесь когда-то монастырек, были старые книги; монастырек давно рассыпался, а книги рассеялись по деревням — выпали в осадок после сложной химической реакции. Там и сям валялись на чердаках. А бородач в плаще-болонье их выискивал. Выискивал и уговаривал отдать или продать.

— Тут нужно т-т-терпение, — говорил он.

— Конечно, — смеялся я. — Как во всяком деле.

— Н-н-нет. Не к-к-как во всяком.

В деревне его, понятно, считали бездельником. Плюс к этому он был скуповат и неохотно платил за постой. А после того, как он пытался «б-б-беседовать» с семнадцатилетней Зинкой Трубачевой в шалаше за рекой, его отвели в милицию на пробу. Но документы были в порядке. Он действительно имел полное право шастать по деревням, не работать, а только искать книги.

Однажды мы разговорились — он начал с оправдания. Заговорил сразу же о Зинке, очень хотел вернуть себе доброе имя. «Х-х-ханжи какие, — говорил он. — П-п-парня у нее н-н-нет. Мужа н-н-нет. Ей же общаться х-х-хочется». Он был по сути своей трогателен. И добр. И конечно же из чудаков. Потому что так уж устроено, что, если человек хоть на грамм тебе непонятен, ты уже твердо знаешь, что он из чудаков.

— Бывал здесь зимой? — спросил я.

— Нет… Что ты!

— Холодно?

— 3-зимой здесь уж-ж-жасно.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги