Два года спустя, за три месяца до смерти, Ван Гог написал небольшую картину: двое крестьян копают канаву. Он сделал ее по памяти – она отсылает к тем крестьянам, которых он рисовал за пять лет до этого в Голландии, и к его многочисленным картинам, посвящениям Милле, созданным в разные годы. Но это еще и картина, темой которой является то особое слияние, которое мы находим в упомянутом рисунке.

Фигуры крестьян, копающих канаву, написаны теми же красками, что и поле, небо и отдаленные холмы, с преобладанием картофельно-коричневого, лопатно-серого, линяло-синего (цвет выцветшей робы французского рабочего) цветов. Мазки, обрисовывающие их руки и ноги, идентичны тем, которые передают все неровности рельефа окружающего их поля. Высоко поднятые локти землекопов – словно еще два гребня, два пригорка над линией горизонта.

Картина, разумеется, не о том, что эти двое – «комья земли», как в ту пору свысока называли крестьян многие горожане. Слияние людей с землей указывает на их взаимный обмен энергией, который и составляет суть сельского хозяйства (в более широком смысле это объясняет, почему сельскохозяйственное производство нельзя сводить к чисто экономическим закономерностям). Возможно, картина указывает также – учитывая любовь и уважение Ван Гога к крестьянам – и на его собственный изнурительный труд художника.

Весь свой короткий век Ван Гог был вынужден играть с жизнью, рискуя потерять себя. О ставках в этой игре можно судить по его автопортретам. Он смотрит на самого себя как на незнакомца – или на нечто непонятное, с чем он неожиданно столкнулся. В его портретах других людей больше личного отношения. Когда дело заходило слишком далеко и он полностью терял себя, последствия, как услужливо напоминает нам легенда, оказывались катастрофическими. Об этом говорят и его собственные картины и рисунки, которые он делал в такие моменты. Вместо слияния – расщепление. Все вычеркивало все остальное.

Когда же (в большинстве случаев) он выигрывал в этой игре, отсутствие контура вокруг собственного образа на автопортрете позволяло ему необыкновенно раскрыться, а всему, что он видел, проникать прямо в душу. Или нет? Может быть, отсутствие контура позволяло ему давать себя взаймы, выходить и входить и проникать в другого? А может, бывало по-всякому – опять-таки как в любви.

Слова, слова. Вернемся к рисунку с оливковыми деревьями. Разрушенное аббатство находится, я полагаю, позади нас. Это мрачное место – вернее, было бы мрачным, если бы от него не остались одни руины. Солнце, мистраль, ящерицы, цикады да иногда птичка удод все еще старательно очищают его стены (аббатство было разорено во времена Французской революции), все еще находят мельчайшие детали его прежнего могущества, подлежащие уничтожению во имя сиюминутности.

Художник сидит спиной к монастырю, глядя на деревья. Оливковая роща словно бы наступает, придвигается, навязывает себя. Он узнает это чувство – оно часто посещало его и в закрытом помещении, и на воздухе, и в Боринаже, и в Париже, и здесь, в Провансе. На эту назойливость (возможно, единственную форму любовной близости, какую он знал в жизни) Ван Гог откликается немедленно и всем своим существом. Он как бы пробует на ощупь все, что видит. И свет падает на веленевую бумагу со следами его прикосновений точно так же, как на камешки под ногами у художника, – на одном из этих камешков (нарисованном на бумаге) он напишет: «Винсент».

Сегодня в рисунке Ван Гога мне чудится что-то, чему трудно дать имя, но если ограничиться одним словом, то это благодарность. Благодарность кого или чего – запечатленного места, художника или нас самих?

<p>31. Кете Кольвиц</p><p>(1867–1945)</p>

Я познакомился с Эрхардом Фроммхольдом в Дрездене в начале 1950-х годов, когда центр города еще лежал в руинах. Союзники разбомбили его 13 февраля 1945 года, убив за одну ночь сто тысяч мирных граждан; большинство из них сгорели заживо при температуре, достигавшей 1800 градусов по Фаренгейту. В 1950-е годы Фроммхольд работал редактором в издательстве «VEB Verlag der Kunst».

Он стал моим первым издателем: опубликовал мою книгу об итальянском художнике Ренато Гуттузо – за несколько лет до того, как меня начали издавать в Великобритании. Благодаря ему я осознал, что, несмотря на свои вечные сомнения и колебания, способен завершить книгу.

Эрхард, по-спортивному стройный и гибкий, фигурой напоминал легкоатлета или футболиста. Скорее все-таки футболиста, поскольку происходил из рабочей семьи. Он был удивительно энергичен, собран и сдержан – как пульс, бившийся в ямке у него на шее.

И его сдержанная энергия, и разрушенный город говорили о силе истории. В то время с заглавной буквы писалась История, а не названия брендов. Однако о чем говорила История и что она обещала, могло быть истолковано по-разному. Что лучше – бить в колокол или не будить лихо, пока оно тихо?

Перейти на страницу:

Похожие книги