«Дорогой Валерий! – писала Нина. – Я еще сначала сомневалась, как по этому поводу следует поступить, но потом поговорила с девочками, которые сидят в моей комнате и тоже печатают, и те сказали мне: „Нинка, ты дура, сразу видно, что из провинции. Про этого с французской фамилией десять раз по «Голосу Америки» передавали, а твой хахаль его сторожит. Попроси-ка его, чтобы поэт этот для нас хоть какой-нибудь стих написал“. Надеюсь на скорую встречу с Вами. Думаю, что Вы служите исправно, и за заслуги могут дать Вам отпуск. Помнящая Вас Нина».
– Ну ты, политик, и попал в переплет, – хохотал Санька, – то в тебя стреляют, то стихи пиши!
– Эх, Арзамасский, ты хоть и умен, пронзительно умен, но не понимаешь, что писать – все равно кому и где! Важно только одно –
Я просто дурачился, хотел показать лихость, но стихи мои и вправду дошли до Москвы и покатились по рукам… Так перебрасываются в море разбитыми камушками, осколками раковин, которые хранят в себе гул прибоя, скрип каравелл и чье-то последнее дыхание…
– Ну, ты даешь, политик, теперь я ей покажу культуру! – самодовольно приговаривал лейтенант, перечитывая написанное. – Ахмета этого, который по тебе пулял из автомата, заморю. Так устрою, чтобы из гауптвахты да из штрафных нарядов не выбирался, сам на тот свет запросится!
– Вот этого прошу не делать, – отозвался я, – личная просьба – не трогать.
– Отчего же? – изумился лейтенант. – Ведь он тебя, политик, чуть не угробил сегодня?
– Эго ты брось, – встрепенулся молчавший до сих пор Гешка, – просто расклад такой пошел: Арзамасский тебя припугнул, а то бы вместо стихов, которые политик тебе пишет для твоей шалавы московской, записывал бы в ту же карточку благодарности Ахмету и поощрение в виде недельного отпуска «за удачный обстрел пытавшихся бежать особо опасных лиц».
– Видишь, начальник, – смеялся Санька, – пострадавшие о прощении мучителей просят! Такого в кино нашем не показывают, говорят, в старинных романах бывало, только у нас на зоне таких книг нет. Ну, вы меня совсем уморили, ребята! Может, ты, поэт, и папане моему напишешь?
– Да, а что, собственно, с отцом-то с твоим стряслось? Ты как-то рассказ не закончил, – осведомился я.
– Да ничего особенного не стряслось. Как сидел, так и сидит, два раза, правда, выходить изволил, но ненадолго. Только вот он с самого начала этой знаменитой сучьей войны за свой воровской закон держался. Глупо, конечно, но резонно. Двадцать лет его ножами царапали и все внутренности отбивали, а он все одно: «Я – вор в законе». А теперь глянь, политик, что пришло мне на зону. – Санька нехотя вытащил из кармана телогрейки скомканный листок. Газета называлась витиевато: «На свободу с чистой совестью!» – и была в ней статья, подписанная Санькиным отцом, о том, что он участвовал в разных бандитских группировках, направленных против советской власти и добродетельного государства… и слезно раскаивается.
– Видишь, политик, – все больше хмурясь и вытягиваясь лицом, говорил Санька, – сломили папаню, скурвился, ссучился, встал па колени!
– Со всеми бывает, – отозвался я, – неизвестно, что нам-то с тобой предстоит. Да ты, кажется, папаню-то не в особый авторитет возводишь?