— Так ему ж нельзя, Митьке-то! — произнесла она с жаром, с искренним желанием убедить. — Он, говорят, попадался уже, а по второму разу, Алексеич, и пустяк зачтется.
Веселость ее и серьезность, строгость и снова веселость Бурлака расценил, как следовало, по его разумению, расценить: старушенция бедовая, вины за собой не чуяла, но, почуяв неладное, насторожилась, а когда выложила все, как было, сразу ей полегчало. Было, видно, именно так, — больше ничего прибавить она не могла.
Из общежития Бурлака поехал трамваем в райотдел; впору бы потирать руки: наклевывалось! — но до того сжился он, видно, с версией первоначальной, разбитой фактами, что новую, родившуюся всего-то час назад, принял без воодушевления. А час ли назад? Не Кручининым ли она порождена? И не Кручинин ли открыл ту дверь, через которую спасался бегством заезжий гость?
Да не завистник же я, подумал Бурлака, и не какой-нибудь злопыхатель; что мне до Кручинина? Тут другое: рановато воодушевляться.
В Кировском райотделе ему сообщили учетные данные на Ярого: не такой уж и Митька — тридцать пятого года рождения, Дмитрий Афанасьевич, фрезеровщик завода «Сельмаги» и — что самое примечательное — дважды судим. По сто сорок четвертой и двести шестой статьям.
«А это как раз не играет роли», — подумал Бурлака, сознавая, однако, что упорствует как бы в пику Кручинину.
18
Я не мальчик, но иногда находит мальчишеское затмение, и кажется мне, будто у начальника отдела только те расследования в голове, которые веду я.
Константин Федорович на два дня уезжал — по вызову министерства, а за это время и сменилась обстановка на моем участке фронта. Каждый солдат полагает, что его участок самый важный.
Рвусь к Величко с девяти утра: занят. Звоню на телестудию: требуется справочка. Пока что устно, а вообще-то в письменном виде. Что передавалось по городу девятнадцатого декабря с восьми вечера до девяти? Отвечают не сразу, копаются в своих архивах. Ответ вполне меня удовлетворяет: цирковое представление, трансляция из Москвы.
Прорываюсь к Величко незадолго до обеденного перерыва.
Он жмет мне руку еле-еле. Сонный. Неприятности? Краем уха слыхал я: застопорилось дело в группе, которая вот уж пятый месяц расследует крупное хищение. Придется вторично просить об отсрочке у прокурора республики. Да только ли это? Я почти уверен, что Константин Федорович переменился ко мне лично.
— Вы погодите, Борис Ильич, — перебивает он меня. — Сначала — о квартирных кражах.
А на этом участке — успешно; остается только допросить оставшихся свидетелей.
Он меня явно не слушает.
— Покороче, Борис… Что с Подгородецким?
— Алиби, Константин Федорович. Полнейшее.
Горю желанием посвятить его в подробности, но он опять меня перебивает:
— А с бумажником?
С бумажником — глухо, и потому пытаюсь компенсировать этот пробел увлекательной историей, в которой фигурируют заколоченные досками двери, общежитие «Сельмаша» и так далее.
— Когда я работал в прокуратуре, — сонно вспоминает Величко, — у нас был следователь… Потрясающе излагал фабулы. Красочно. Просто-таки мастер художественного слова. Вот только с раскрываемостью у него было похуже…
— Мне можно идти?
— Да ну пожалуйста, пожалуйста! — поднимает Величко руки кверху и словно бы удивляется, как я раньше до этого не додумался.
Возвращаюсь к себе — звонок, снимаю трубку.
— Боренька?
После новогодней ночи мы не виделись, не разговаривали. К допросам я готовился, а не к этому.
— Извините, Боренька, что отвлекаю… Я насчет папы. У него несносная манера: с вокзала прямым сообщением в управление, как будто бы трудно дать знать… Я к нему не могу дозвониться и уже волнуюсь… Он приехал? Ну, спасибо, Боренька, хорошо, что вы существуете: связующее звено.
Между прочим, есть у нас еще и секретариат. Молчу. Ничего тогда, в новогоднюю ночь, между нами не было. Телефонная трубка свидетельствует об этом. А связующее звено — дело такое… Необременительное, во всяком случае.
— У вас люди, Боренька?
Я сержусь на нее за этот обычный, легкий тон. А чего бы мне хотелось? Многозначительных пауз и томительных вздохов?
— Нет, я один, — говорю.
— Если вас не затруднит, Боря, попросите, пожалуйста, его позвонить попозже.
— Затруднит.
— Бедные вы мои! Год только начался, а у вас уже горячка!
Бедные мы ее! Я и отец. Утвердиться бы мне в этом лестном для меня сочетании, а дальше бы уж понесла меня жизнь, не спрашивая, хочу ли того.
— Горячка у нас независимо от времен года. Как и у вас. — Я уже, кажется, тысячу раз говорил ей это. Я другое собираюсь сказать. — Мне не очень-то удобно быть связующим звеном.
— Когда вы на чем-нибудь крепко провалитесь, Боря, — смеется она, — тогда я вам прощу вашу щепетильность. Как медик. Потому что излишняя щепетильность — это болезненное состояние. Но я верю в вас, — добавляет она серьезно. — Верю: вам ничего не угрожает. — И опять смеется. — Вы еще не провалились?
— Пока еще нет, — отвечаю. — Но не застрахован.
— Застрахованы, — говорит. — Моими молитвами.