Николь отправилась в Нью-Йорк в начале 1930 года. Рождество, на которое была назначена их свадьба, пришло и ушло, Николь беспокоилась о Киме, об их будущем. В течение многих лет он ей писал, и очень часто. У нее хранились связки его писем – страстных, энергичных, цветистых. Он всегда вкладывал всю свою душу в то, что пишет. Письма, которые он писал ей с тех пор, как по телефону сообщил о смерти отца, отличались от прежних: они были безличными, мертвыми, плоскими. Николь боялась, что его чувства к ней изменились. Она вспомнила, какими напряженными стали их отношения; вспомнила все их споры о беспорядочных привычках Кима; его обвинения в том, что она не понимает его; о том, как она на самом деле мечтала побыть немного без него, одной. Вероятно, он чувствовал то же самое. Тогда. Вероятно, он чувствовал то же самое и сейчас.

Она была потрясена, когда увидела его. Из «Алгонкина» Ким переехал в маленький бедный отель в западной части города на Двадцатых улицах. Он походил на свои письма. Он поблек, устал, движения были тяжелыми и медленными.

– Я сочувствую тебе, – это были ее первые слова. Именно эти слова пришли ей на ум сразу, как она его увидела: они соответствовали обстоятельствам. Вслед за этим ее захлестнула волна тех же чувств, которые она испытывала к Киму с самого начала их знакомства, – они были ничуть не слабее прежних.

– Да, – ответил он тем же ничего не выражающим тоном, каким разговаривал с ней по телефону. – Извини. – Ким вспомнил, что адвокат произнес это же странное в данных обстоятельствах слово. Слезы подкатили к горлу, глаза увлажнились. До сих пор он не позволял себе так расслабляться.

– О, Ким, – сказала Николь, тронутая тем, насколько повлияла на него тяжелая утрата, понимала, что никакими словами не может ему помочь. Помочь может только время. Он откликнулся на ее тепло, на знакомый запах ее духов, он позволил ей обнять и утешить себя. Впервые в жизни Киму понравилось ощущать себя большим ребенком. Он чувствовал ее руки, чувствовал, как она гладила его по голове, что-то тихо напевая, не по-французски, не по-английски, но что-то общее для всех народов. Она осталась с ним на эту ночь, они провели вместе еще три ночи – в маленькой, со скрипящими пружинами, кровати в тусклой комнате. Ему хотелось говорить. И она слушала. Он рассказывал ей о своем отце.

– Так не должно было случиться. Он не должен был этого делать. Я смог бы помочь отцу. Все, что ему нужно было сделать – сказать мне. Мы бы вдвоем выпутались из этого положения. Я так преклонялся перед ним.

Он обманул меня, не дав мне помочь ему. Я ведь мог таким образом начать отдавать свой долг ему, а он обманул меня…

Он не оставил даже записки. Он даже не сказал «прощай». Ни мне. Ни Кимджи. Ни Кристи. Он все время думал о нас, о том, как мы будем чувствовать и переживать…

Почему, почему отец не сказал мне ничего? Почему он все взвалил на себя? Бедный, бедный отец. Как, должно быть, ужасно он себя чувствовал. Униженный, поверженный…

Ким говорил и говорил. Он говорил, изливая злость, вину, печаль, тоску, оплакивая смерть отца в бесконечном потоке слов, потому что слова были инструментом и лучше всего служили ему. На четвертый день он стал чувствовать себя лучше. Он так сказал. Потом он начал вновь говорить. О себе.

– Все пошло прахом. Моя семейная жизнь. Мои дети. Ты знаешь, мне приходится заранее договариваться о том, когда я могу их увидеть. Я должен спрашивать Салли, удобно ли ей это время. Кимджи на прошлой неделе даже не захотел со мной встретиться. Вместо этого он пошел на чей-то день рождения. Меня низвели до того, что я умоляю собственных детей о свидании, обещая им взамен кино, мороженое, цирк. Мой отец мертв, и я сирота. Но не по своей вине. Мои же дети хотят быть сиротами по своему собственному выбору!

Моя работа! Какая работа? Я потерял к ней всякий интерес. Я потерял все навыки. Мне надоело развлекать толпу. Мне больше нечего сказать. Я уже все сказал. Джей говорит, что я должен написать роман о Крахе. Но, черт возьми, кто будет читать о Крахе? Кто захочет об этом писать?

Мне незачем жить. У моего отца была очень правильная мысль. Если бы я был умнее, то выпрыгнул бы из окна тоже. Но эта дыра расположена на втором этаже. Самое худшее, что со мной произойдет – я сломаю ногу.

Наконец, поток слов, изливавшийся в течение нескольких дней, иссяк. Он посмотрел на Николь в предвкушении сочувствия. Уже целую неделю она была рядом.

– Ты отвратителен, – сказала она, используя французское более сильное слово. – Ты так себя жалеешь. Ты так к себе снисходителен и всепрощающ. Но именно такую жизнь ты избрал себе сам. – Она обвела жестом обшарпанную комнатенку, запятнанные обои, протекающий потолок, разбитые венецианские стекла в окнах, грязные занавески. – Ты, стыдивший когда-то меня за мое бедное жилище…

– Я не могу себе позволить ничего иного.

Перейти на страницу:

Похожие книги